Ледолом
Шрифт:
После долгого молчания пастух поднял голову, смущенно спросил:
— Ты о том, чтобы порыбачить вместе? На куски подработать?
— Надо, Семен. И тебе и мне надо. Ведь ты же не собираешься опять за кнут браться, верно? Теперь в артели другого дела хватит.
— То-то и есть, что артель… Как тут начатое бросить?
— А Конушкин?.. Он сумеет. Зря, Семен, думаешь, что ты один всему голова. К тому времени люди пахать начнут. А мы на недельку съездим, рыбы им наловим. Евграф тоже собирается.
— Не знаю как, — сомневается Гасилин. — В веслах я не очень мастер. Прогонишь, пожалуй.
Анка
— Стараться будешь — не прогоню. Ну, успеем еще срядиться. Ты не провожай меня, Семен, не дежурь всю ночь у окна. Мы с теткой Павлиной ночуем.
И опять Гасилин остался коротать ночь в сельсовете. Ситнов уезжает рано, надо успеть приготовить ему материалы. И снова развертывается перед пастухом длинная цепь усладовских событий — то радостных, то мрачных, начиная с того дня, когда он впервые зашел в Совет и увидел издевательства кулацкой шайки над беднотой, кончая сборами и отправкой Федосеича в Стожары.
По уговору, Федосеич, соблюдая полную осторожность, должен был отправиться в Стожары утром в четверг, затемно. А он вышел в пятницу, после завтрака, когда уже рассвело.
В Стожары из Услады ведут две дороги: одна главная, «столбовая», хотя вдоль нее никаких столбов — ни верстовых, ни телеграфных — нет, а только понатыканы вешки, другая вьется по правому берегу Кубры. Эта дорога более короткая, но почти не наезженная, пользуются ею только любители быстрой езды. Федосеич, преследуя свой умысел, двинулся берегом речки.
Правым крутым берегом Кубра обрезает усладовские гумна около самого села и тут же, за гумнами, вливается в Волгу. Речка не широка, но местами, на яминах, дно у нее глубокое; вода в ней холодная, родниковая; течение быстрое, на крутых сувотях и водоворотах не замерзает даже в самые жестокие морозы; зимою над полыньями всегда курится тяжелый, седой туман.
В коротком чапане, ловко подпоясанном свежей мочальной веревкой, в новых лаптях и плотнехонько пригнанных онучах, Федосеич, очень похожий на тяжелый, аккуратно связанный сноп, шагает неторопливо, размеренно. В Усладе солнце уже пахнет весною, а здесь, по берегам Кубры, еще лежат глубокие снега, чуть тронутые желтоватым тлением. От речки тянет резким, недружелюбным ветерком.
Идет сторож не оглядываясь, подбадривая себя свистящим говорком:
— Тю-тю!.. Силы беречь надо. Бежать придется, может, пять верст, а может, десять — скоро они не отстанут, если уж погонятся. Пойду шажком — силы останется больше…
На реке между высокими берегами — покой и тишина. Склизкая подмерзшая дорожка извивается вместе с Куброй.
— Я вам покажу… тю-тю!.. как Федосеич бегает! В пот вгоню!
Сторож представляет, как, ругаясь и задыхаясь, бессильно упадут на снег бегущие за ним преследователи, и совсем веселеет. Он даже решился оглянуться назад через левое плечо.
— Не видать. Видно, раздумали или испугались. А то бы пошли. Отчего не пойти? Ведь самолично понять вам дал, что в дальний поход направляюсь. Чего же еще? Думаете — дурак, в открытую пустился. Сами в дураках останетесь. Ни шута не видать.
Короткий зимний день. Солнце уже начинает припадать к горам. На реку с берегов падают темные тени. По склонам оврагов лежат отражения солнечных лучей, похожие на застывшие красные ручьи.
—
Федосеич опять оглядывается. Позади — пустынная снежная дорога и знакомая далекая усладовская гора. Сзади медленно ползет низом волна легкого тумана, обещая к вечеру непогоду.
Нечаянно Федосеич посмотрел на левый берег Кубры.
Там, верстах в трех позади, на снежной целине смутно маячат двое. Вот они остановились. Потом один перешел на правый, Федосеичев, берег. И оба торопливым догоняющим шагом пошли вровень друг с другом.
— Тю-тю!.. — тревожно свистит Федосеич. — На дорогу смотрю, а на тот берег и ума нет взглянуть! Эх, какой дурак!
Он останавливается, подтягивает подпояску, перевязывает оборы на онучах…
Те двое тоже остановились.
— Тю-тю!.. Мы вас сейчас попытаем.
Сторож тронулся очень тихим шагом. Сзади еще больше прибавили хода. Федосеич затрусил мелкой рысцой. Те побежали изо всех сил. Тогда старик последний раз остановился, из-под руки вгляделся в преследователей.
— На левом — Гурий, на правом — Авива. Ну, пошел! Лови! — лихо гикнул Федосеич.
Он сдвинул на затылок ободранную шапочку, глубоко вобрал в грудь воздух и начал ровно семенить ногами, через каждые двадцать сажен прибавляя скорость. Каплины бежали, нелепо размахивая руками, болтаясь из стороны в сторону. За крутым поворотом, когда братьев не стало видно, Федосеич низко пригнулся и понесся во всю прыть — так, что в ушах начал посвистывать ветер. Бежит сторож легко, будто и не касаясь ногами снега. На бугре он остановился, оглянулся и рассмеялся: между ним и Каплиными снова было не менее двух верст.
— Побегайте годочков десять, тогда, может, и угонитесь. Теперь мы… тю-тю!.. отдохнем.
Подпустив преследователей на версту, он постепенно перевел шаг на рысь, потом весело крикнул:
— Аллюру три креста!
Опять пригнулся и понесся. Здесь дорога ровнее — бежать легче. В ста саженях воздвигается черная молчаливая стена леса. Вдруг Федосеич с разбегу остановился, испуганно замер на месте: из лесу вынырнули еще двое и помчались навстречу ему. В заднем Федосеич узнал Самона. Но передний — нездешний. Коренастый, как и братья Каплины, в круглой шапочке, он бежит по всем правилам: голову отбросил назад, грудь выпятил, локти прижал к груди; под мышкой человек держит палку.
Сторож тоскливо оглянулся назад. Гурий и Авива тоже приближаются.
— Тю-тю!.. Как же это? Перехитрили, значит! Все «три святителя» здесь, да еще один на прибавку. Выходит — эти двое только загонщики, а из лесу настоящие охотники. Пожалуй, не попасть мне в Стожары, хоть в Усладу бы вернуться.
Он резко повернул обратно и направился прямо на Авиву.
— От одного вывернусь!
Самон и незнакомый разбежались в разные стороны, метя наперехват. Гурий с левого берега тоже перебежал на правый. Теперь все четверо сжимались в кольцо, Федосеич в середине.