Кладезь бездны
Шрифт:
– На голове и на глазах!
– обрадовался четкому и ясному приказу евнух.
И зашаркал шлепанцами прочь, торопясь исполнить распоряжение.
Аль-Мамун спохватился: тьфу, зачем сказал берберку, они ведь славятся плодовитостью, надо было сказать - таифку, они плохо беременеют, не хватало ему непраздной невольницы в военном походе... Но уж поздно - Афли поднимался по лестнице к внутренним воротам. Берберку так берберку.
И тут, кладя преграду для дел сиюминутных и глупых, в ночном небе зазвучал призыв муаззина. Подставляя лицо ветру,
И, не глядя по сторонам, пошел в масджид совершать омовение.
2 Берег страха
Со стороны покачивающихся на волнах кораблей неслись нестерпимое зудение раковин и грохот барабанов - наяривали расположившиеся на корме музыканты. Впрочем, какие музыканты - все те же полуголые матросы в одних изарах.
Бах! Бах! Бах! Ззззззз - иииииии... Раковины, да...
Правоверные праздновали высадку - и конец морской качке.
Под сероватым пасмурным небом покачивались мачты и косые реи кораблей - и от этой общей перекошенности и блесткой ряби волн в голове смеркалось.
– Аллаху акбар! Алла-аааху акбар!
– люди, вскидывая сжатые кулаки, шли сразу во все стороны.
И обнимались, радуясь окончанию пути и твердой земле под ногами. Развевались желтые и белые головные шарфы, блестели острые навершия шлемов. Рвались с древков черные знамена-лива.
Грохот барабанов многократно усилился - каркуры принялись раскрывать кормовые трюмы. С отчаянным ржанием оттуда прыгали лошади. Барахтаясь и поддавая копытами в мелкой воде, они храпели, закидывали головы - и жалобно ржали. На берегу коней ловили за недоуздки и тут же спутывали.
Справа погонщик в полосатой джуббе и белой повязке воина веры отчаянно висел на поводе верблюда. Верблюд ревел, пускал слюни - но не желал становиться на колени.
– Да покарает тебя Всевышний, о враг правоверных!
– орал погонщик.
К нему подбежали и уже втроем принялись дергать за повод. Повинуясь рывкам и ругани, верблюд подломил передние, потом задние ноги. Лег на брюхо и принялся молча жевать губами - ему, похоже, тоже было как-то не по себе. Вокруг трепались под ветром широкие рукава и накидки, бились под порывами концы тюрбанов:
– Сюда! Несите мешки сюда!
– скотину вьючили припасами.
Кстати, верблюдов каравана наложниц тоже вьючили. Ну и устанавливали на спинах женские носилки. Просторные широкие домики с занавесками смотрелись ярко и празднично под тусклым небом враждебного берега.
– Только вторую палубу каркура разгружают, - тихо заметила щурившаяся на море Шаадийа.
Здоровенные пузатые суда все выше поднимали из воды тинистые бока - припасы и оружие спускали в лодки на веревках. Лодочники орали, изо всех сил цепляясь за якорные цепи и сброшенные с борта канаты, каркуры кренились громадными просмоленными бортами. Матросы расконопачивали здоровенные боковые люки, обезьянами раскачиваясь
– Я помру щас, о сестрица...
Мутило. Тошнило. В желудке все исстрадалось.
– А может - сливку моченую?
– с надеждой спросила Шаадийа.
– Болтать буду-ууут...
– А поедем - еще больше растрясет, - со знанием дела сказала кахрамана.
Ну да, она ведь тоже, как оказалась, берберка. Ей ли не знать, как на верблюде раскачиваются - во все стороны, о Всевышний!
– женские носилки. Аж занавески до песка свисают, особенно если "домик" широкий. А любимой халифской джарийа именно такой и положен: здоровенный, просторный, с узорчатыми зелеными и красными занавесками из плотной ткани. Кахрамана, кстати, путешествует в таком же почетном сооружении.
При одной мысли о верблюжьей качке замутило сильнее.
– Ээээ, - подергала за рукав Шаадийа.
– Надо обязательно чё-нить скушать, о сестрица. Сливку. Давай сливку попрошу принести. А, сестренка?
– Ну давай сливку.
Сливка, солененькая, это вкусно. Правда вкусно.
– А ну ты! Эй! Ты! Ты-ты! Я к тебе обращаюсь, паскуда таифская! Слив принеси госпоже Хинд! Как где лежат, о глупая, о ущербная разумом! На блюде под сярпушем лежат, вон на том ковре! Дура дурой, ну дура дурой, штаны свои потеряет, не заметит...
– заворчала Шаадийа, устраиваясь сзади на подушке.
Рабыня подбежала, шлепнулась на колени в жухлую травку. Плюхнула на ковер блюдо:
– А пожалуйте, госпожа...
– А плоо-ооов... Зачем плоо-ооов... он же ж в ма-аасле...
Шаадийа ткнулась звенящим динарами лбом в плечо:
– Риску тоже покушай. Растрясет, правду, клянусь Всевышним, правду тебе говорю. Растрясет.
А рабыня - вся такая верткая, темно-смуглая, до глаз в черную абайю замотанная, замурлыкала из-под покрывала:
– А я вижу, госпоже нездоровится... Сливки моченой хочется... А что ж, от нашего господина, говорят, нынче все беременеют после первой ночи...
– Пошла вон!
– гаркнула из-за плеча Шаадийа.
– А что сразу пошла вон!
– обиделась черноспинная таифская змея.
– Вон ведь в хадисе сказано: спросили у Хинд, "что у тебя в брюхе, о Хинд!". А она ответила: "Чернота ночи и близость подушки!". А госпожу нашу как раз так и зовут, на удачу...
– Пошла вон!
– еще злобнее рявкнула Шаайдийа.
Таифка зашипела и отползла от ковра.
Всех этих невольниц купили в Басре перед походом. И все они - все до единой - ненавидели их двоих. Кахраману - за то, что выскочка. К тому же опальная. Великая госпожа, усмехаясь, процедила: "Да будешь ты жертвой за своего господина, о Шаадийа! Отправляйся в великий поход и береги нашего повелителя! Вернешься - я пожалую тебя именем Верная, Амина!" Угу, огромная честь. Ну а ее - понятно за что. Каждая из этих змеюк с насурьмленными веками видела себя под халифом после того, как Афли получил приказание найти эмиру верующих невольницу.