Тройная медь
Шрифт:
И у отца могли отнять, он к тому времени совсем сдал.
И какую смертельную тоску должен был испытывать он, человек, который за полгода — всего за полгода! — до этого приехал в огромный прекрасный город, приехал молодой, полный сил и беззаботно шагал в белоснежном костюме, держа руку сына. Шагал от Московского вокзала по утреннему Невскому к Неве, рассказывая сыну о городе с тем, верно, оттенком сентиментальной гордости, с каким мужчины рассказывают обычно о местах, где прошло детство, своим детям и любимым женщинам… Каково ему было, помня себя таким, видеть умирающих от голода близких и не иметь никакой возможности им помочь? Каково ему было уползти от сына и матери в чужую комнату и там, рядом со скрюченным трупом своего отца, чье уплощенное, как у высохшей рыбы, лицо
Когда через несколько лет, опомнившись от страха перед голодом, Сева смог вспоминать не голодные спазмы и вечный холод, не резь в желудке и ломоту в костях, не сонливое ожидание смерти, но детали той жизни, он, мучаясь бессонницей, вспоминал коричневатые лица, и медлительность движений, и ожидание чуда в глазах взрослых, и пальцы — почти кости с ногтями — бабушки, затихшей на полу и привалившейся боком к кровати у самой «буржуйки», пальцы, которые он целовал и покусывал до боли в распухших от цинги деснах, стараясь оживить ее глаза, в каждом из которых тускло отражался огонек светильника.
Вспоминая, он давился слезами, мечтая отомстить тем, кто беспощадно разрушил довоенный мир, отомстить с такой жестокостью, чтобы местью воскресить все множество в муках ушедших жизней.
С годами неутоленная жажда мести ослабла и стала ощущаться виной перед сотнями тысяч людей, чью страшную участь он не разделил до конца. И появлялось чувство, будто он — единственный оставшийся на свете блокадник… Он, он один помнит все: и вой ветра, и мерно стучащий в черной тарелке метроном, и приближающиеся звуки взрывов, — в нем одном сосредоточились все страдания, унижения, безымянные могилы, торчащие из-под снега скрюченные руки, и трупы тепло одетых людей, не одолевших ледяного спуска к проруби на Неве, и вопли, и стоны, и хрипы, и каждая слезиночка двадцати четырех дистрофичных мальчиков и девочек, которым горячая картошка и свежий черный хлеб рвали кишечники, как динамит, тогда, весной сорок второго, в землянке в Кабоне, на берегу Ладоги.
Сейчас эти до смерти замученные войной люди ворвались в его сознание горячим ветром, и голова стала невесомой, и заледенели руки и ноги, и бросило в пот… Он постарался освободиться от видений прошлого и заставить себя думать о чем-то другом. Но другое был прошедший вечер, и дочь, и этот Федор, и Ирина с Чертковым. Снова и снова, думая о них, он ощущал себя словно бы двумя близнецами, схожими, как тетка и мать, но воспринимающими жизнь совершенно различно.
Один, завидующий путешествиям своей бывшей жены и Черткова, думающий о том, что подходит срок выкупать из ломбарда столовое серебро и перезакладывать его и опять придется занимать, сознающий, что работа двигается туго и оттого любая жизненная трудность воспринимается, как несчастье, — этот с яростью представлял дочь в объятиях дюжего Федора и, ужасаясь и тоскуя о судьбе дочери, строил планы ее спасения… Другой, видящий въявь ленинградский блокадный декабрь, наперекор первому утверждал, что и Федор и его отношения с дочерью, все это — жизнь, ее движение, лишь внезапно замеченное им, что дочь вправе любить того, кого хочет любить, что страхи за нее — страхи мелкого человека, слишком принадлежащего своей среде и оттого боящегося движения жизни, не желающего понимать, что именно возможность ее обновления движением есть суть всего; требующая от него, как и от каждого человека, не так уж многого — постараться понять других, на это затратить душевные силы…
И второй человек понемногу утихомиривал первого, растворял его в себе. Всеволод Александрович,
Когда он очнулся, было очень тихо. Метель улеглась. В нескольких самых ранних окнах дома напротив зажгли свет, который дотянулся до него и на влажных его ресницах раздробился в тонкие золотистые лучики, как бы коснувшиеся подбородка и лба. На балконе верхнего этажа вывесили свежестираное белье, пар с него обламывался тяжелыми белыми кусками, падал вниз и тут же растворялся в морозном темно-синем воздухе.
Глава третья
Когда вышли из бара, солнце садилось и отсвет его горел нестерпимо в окнах верхних этажей зданий на холме среди не полностью еще застроенной, с большими свободными пространствами местности. И взялся за дело тот морозец, который после дневной январской оттепели уверенно подступает к вечеру. Оледенелая талица похрустывала под ногами и с шипением выплескивалась из луж под колесами проезжавших машин. И корка наста голубовато сияла на снегах.
— Хорошо! — полной грудью вздохнул Василий Гаврилович, неспешно шагая в черном кожаном пальто нараспашку. Пышную лисью шапку он покручивал в руках, как бы не желая мять ею тщательно уложенный русый кок. В уголках губ у него слегка саднило после горячих соленых креветок, и вкус пива еще свежо ощущался во рту. — Хорошо до чего, говорю. А, Чекулаев?
— Капитально посидели, — подтвердил Чекулаев. — И воблочка и пивцо… С вами, Василь Гаврилович, в столице не пропадешь. Кажется, везде у вас свои люди. В бар зашли, так и здесь — и бармен и официант этот лысый… буквально все вас знают. Так что не жить…
— «Свои люди», — ворчливо передразнил Бабурин. — Что я в вас, в приезжих, терпеть не могу, так это то, что вы Москву не понимаете… Какое-то у вас хроническое заболевание — всюду «свои люди» мерещатся. Нужны, чтобы устраиваться, вот и мерещатся… Конечно, он мне не чужой, бармен этот, мы с ним за юношескую Москвы пузырь гоняли, а с лысым аж в августе сорок первого осколки после ночных бомбежек собирали и сдавали в металлолом, и эвакуировали нас в октябре в одном вагоне…
— Почем? — заинтересовался Чекулаев.
— Что «почем»?
— Почем осколки сдавали?
— А тридцать копеек за килограмм.
— И много набирали?
— Там у «Ударника» столько накидывали, что на одном квадратном метре соберешь и не унести… Они все в Кремль да в Мосэнерго садили, вот «Ударнику» и доставалось. У него крыша стеклянным куполом была, а зажигалки сквозь нее, как сквозь сито…
Пока размягченные сырым теплом бара сидели с пивом и с закусками и под перестук кружек и разноголосый говор беседовали о шансах футбольной сборной, о неопознанных летающих объектах и о Бермудах, у Бабурина все не начинался тот неприятный разговор, ради которого он пригласил Чекулаева сюда, чуть не в родной дом, где, случалось, собирались те, кто помнил его молодым и еще ценил за мягкий пас, за видение поля.
— Ну, и куснул вас сегодня Полынов, — словно невзначай заметил Чекулаев.
Слегка покосившись на него, Василий Гаврилович поймал сочувственную вроде бы усмешку, обозначенную резче углубившимися ранними морщинами на лбу, у глаз, в углах рта на остром по-лисьи лице Чекулаева.
Ах, вот оно что! Он думал прощупать, что и как, откуда ветер дует, а проверяли его. И кто проверял!
— Не куснул, а бобиком из подворотни облаял, — уточнил Василий Гаврилович, аккуратно прилаживая на голове выстуженную морозцем шапку. — И ладно бы меня одного. Мне не привыкать к вашему хамству, знаю, как вы добро помните. Но он же весь коллектив цеха обложил, завод весь. Нашел, при ком сор из избы выносить, при представителе горкома профсоюза. Ведь эти представители за план не отвечают, им без разницы, что вы чуть что — бац, заявление об уходе; у них сердце не болит, если кто с похмелья на смену вышел. Они — души бумажные…
Конец детства (сборник)
Фантастика:
научная фантастика
рейтинг книги
Папина дочка
4. Самбисты
Любовные романы:
современные любовные романы
рейтинг книги
Ученик. Книга 4
4. Ученик
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
Тринадцатый IX
9. Видящий смерть
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
сказочная фантастика
рейтинг книги
Газлайтер. Том 14
14. История Телепата
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
рейтинг книги
Наследник
1. Рюрикова кровь
Фантастика:
научная фантастика
попаданцы
альтернативная история
рейтинг книги