Тройная медь
Шрифт:
«Чужой… Вот что страшно, что мучительно. Конечно, так и должно быть. Как обычно говорят в утешение, когда теряешь что-то дорогое: „Это — жизнь“».
«Это — жизнь», — будто врач над безнадежно больным руками разводит… Ах, как пошлы и как жестоко верны все эти мудрости, и как ужасно, что жизнь, которую по молодости воспринимаешь цветением самых заветных, самых светлых своих мыслей, то и дело оборачивается их противоположностью, и, видно, оттого-то особенно чувствуешь бессилие перед обстоятельствами.
Под порывами ветра с электрическим потрескиванием колеблются слабо закрепленные в рассохшихся рамах стекла, да осыпает их сухим тихим звоном снег, да изредка светлый веер от дальних фар машины распахивается
Прежде, представляя свои отношения с дочерью, он непременно связывал ее судьбу со своей, даже не пытаясь воображать реальности будущего, и сжился с мыслью, что ни для него, ни для нее иначе невозможно. Потому-то, сам того не замечая, до сих пор оставался для нее тем, что и год и десять лет назад.
…Всеволод Александрович ложится на кушетку, принимающую его тело с привычным поскрипыванием, устраивается поудобнее на боку, оперев голову на согнутую в локте руку, и, включив стоящий рядом приемник, поворачивает ручку настройки.
Музыкой, разноязыкой речью, торопливой морзянкой вламывается в маленькую комнату земной мир, до того усиливая в первые секунды ощущение своей огромности, что у Ивлева вытесняются мысли и о дочери и о себе, и сам он как бы сводится на нет…
В определенном месте шкалы он слышит голос, говорящий по-русски с небольшим акцентом и сочувственной интонацией. Одна новость следует за другой — военные действия, биржевые курсы, обрывки фраз политиков, переговоры, смерти. И в этой череде внезапно выскальзывает знакомая фамилия: «Чертков»… «Вчера был выслан русский ученый Анатолий Чертков со своей супругой за попытку приобрести чертежи компьютерных систем западного производства для подводных геологических исследований».
Чужой голос на весь мир говорит о близких ему людях, о женщине, которую он любит, и странно слышать это, и интерес к подробностям приближает к вере в то, что говорится, и он жадно ждет каких-то деталей, чтобы сверить их с тем, что рассказывала о своих переживаниях Ирина, когда муж не пришел домой и она обнаружила, что телефон в их квартире отключен, с тем, что говорил сам Чертков. Но вместо деталей голос с прежним акцентом произносит общие фразы о санкциях, об эмбарго, фразы, слышанные и оттого рикошетирующие от сознания. В конце сообщения тон меняется, и с твердыми, чуть презрительными нотами металлически-угрожающе звучит: «…Именно такая блокада Западом должна заставить в конце концов Советский Союз пойти на определенные уступки…»
…А вот это слово «блокада», да еще с такой интонацией, им не стоило произносить, для него, во всяком случае, не стоило.
«Блокада» — и уж он не слышит больше ничего, будто приступ мучительной болезни сводит все к одному…
Блокада. Ах, как он старается не вспоминать о ней, даже теперь, когда решился писать о том времени. До сих пор вспоминать так мучительно, что он надеется по ходу дела как-то переиначить виденное в действительности, чтобы люди, придуманные им, эта женщина, и ее сын, и многие другие люди, которые пока только оживают в воображении, не попали бы в самый ужас зимы сорок первого — сорок второго, чтобы как-то миновало их это и чтобы бесчеловечностью описаний не унизить мертвых.
А они, эти жирные самодовольные коты, от чьего имени вещает и вещает голос, хотят нынешних, молодых, милых втянуть во что-то еще более страшное… Вот именно — втянуть, постепенно, за разговорами, за безликой музыкой… Ведь сколько слов о добре и зле, сколько глубокомысленных рассуждений об истории, о праве, о боге, о том, как надо и как не надо жить целым народам… Сколько слов, но, если вдуматься сердцем, за их завесой одно: ненависть и ею порожденная жажда, жажда немцев сорок первого года — блокадой покорить, блокадой поставить на колени… И пока мы благодушествуем, пока величаемся друг перед другом
…Вот он медлительно, с тяжелым трудом опускается, держась рукой в грязно-зеленой варежке за тусклую никелированную трубчатую спинку кровати, которая выдвинута на середину комнаты, к теплой «буржуйке». Он наконец упадает на колени и, раскачиваясь всем телом, шепелявя, едва слышно клянется жизнью сына, что крошки в рот не взял, что на Неве двое фэзэушников отняли у него и хлеб, и отруби, и деревянные колобашки для буржуйки. Все худели, и щедрость обнажения костей под кожей стала привычна. Отец же отличался ото всех — он так распух к тому времени, что голова вросла в туловище, лицо отекло и лоснилось, глаза сузились до щелочек, и пальцы почти срослись. Сева едва узнавал его и не верил ему и его ненавидел.
Сперва отец получал паек в военной столовой, он был инженер и получал триста граммов хлеба, тарелку пшенного супа, две ложки каши и комочек сахара, почти все это он полтора месяца умудрялся приносить домой. Потом завод разбомбили, отец нашел другую работу, но нормы там были уже не те, и все снижались, и подступил декабрь…
За окном, навсегда завешенным толстой кошмой, и в длинном пустом коридоре вымершей квартиры завывал со стонами ветер, чудом уцелевшая кошка время от времени орала где-то на лестничной клетке, и в коридоре одна из дверей то взвизгивала ржавыми петлями, то хлопала оглушительно. Взрослые переглядывались. А Севе казалось, они так же, как он, боятся этих звуков, которые издает тот, кто невидимым бродит по дому, пожирая всех и все. Знобило от одного запаха этого существа, запаха холодной пыли, что то и дело заносило в комнату из-под двери. Знобило, пока не забывался в безразличии ко всему.
В аптечной склянке с керосином или с лампадным маслом, запас которого был у бабушки, колышется махонький огонек на стебельке нитки, выдернутой бабушкой из шерстяной кофты. Глаза ее поблескивают на темном лице из глубоких впадин глазниц, она держится костлявыми пальцами обеих рук за уголки воротника пальто и тянет их с силой вниз. Не повышая голоса, она монотонно выговаривает отцу, все кивая на деда. Дед уже умер, но еще не перетащен бабушкой в соседнюю пустую комнату, и сладковатый запах от него действует на Севу раздражающе, как запах пищи. Дед лежит, будто вещь, под окном у заиндевелой батареи на широких черных досках, которые оголились под разобранным на полкомнаты и сожженным паркетом, лишь во время бомбежек и артобстрелов он дрожит, словно живой, вместе с этими досками и со всем домом… Бабушка говорит, а отец смотрит прямо перед собой и все клянется, клянется одними и теми же словами. Но они с бабушкой ему не верят.
А может быть, отец говорил правду?! И на Неве действительно у него отняли и хлеб, и отруби, и колобашки?
Когда Сева выходил с бабушкой на улицу в очередь у булочной и за водой, они на Литейном, там, где лопнули трубы и где много людей набирало воду, видели, как подросток выхватил у молодой горбуньи хлеб, который она несла в сложенных у груди ладонях, и побежал, и как его догнали, повалили и били немощные люди, а он, не обращая внимания на удары и пинки ногами, запихивал хлеб в рот вместе с клочьями грязной ваты, летевшими из его драного ватника…
Конец детства (сборник)
Фантастика:
научная фантастика
рейтинг книги
Папина дочка
4. Самбисты
Любовные романы:
современные любовные романы
рейтинг книги
Ученик. Книга 4
4. Ученик
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
Тринадцатый IX
9. Видящий смерть
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
сказочная фантастика
рейтинг книги
Газлайтер. Том 14
14. История Телепата
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
рейтинг книги
Наследник
1. Рюрикова кровь
Фантастика:
научная фантастика
попаданцы
альтернативная история
рейтинг книги