Тройная медь
Шрифт:
Алена рванулась подняться, но только успела оправить юбку.
«Сосед. К себе, — с силой удержал ее Юрьевский и приказал шепотом: — Лежи!»
Но тут же постучали требовательно в матово-узорное стекло двери, и дверь распахнулась. Полная девушка с пышной прической замерла на пороге. Лицо ее было бледно, глаза сощурены презрительно. С видимым трудом произнося слова, она выговорила: «Значит, вот так! В ночное время ты занимаешься этим со мной, а днем водишь милых девочек… Не надорвись. — И с угрозой почти крикнула Алене: — А ты — вон отсюда!»
Алена встала и посмотрела на Юрьевского. Он сидел на диване, поникший, улыбаясь
Хорошо, что несколько дней спустя Алена уехала со своим курсом на геодезическую практику в Калужскую область. Там, в поле, под зонтом у планшета, за расчетами теодолитных ходов в разогретой солнцем камеральной палатке, понемногу утих стыд первых минут, когда она, пробежав мимо этой толстой Вики, выскочила из комнаты Юрьевского, загладилась мысль о том, что все всем станет известно, и о ней будут думать бог знает что, и дойдет до отца… А вместе с рассеянием этих страхов ослабла и сила чувства к Андрею, будто она заключалась лишь в тайне их отношений.
Но не забывал он ее. Присылал письма сперва из Забайкальской экспедиции, потом с Камчатки; описывал природу, посмеивался над собой, и ни слова о происшедшем… Письма его нравились Алене, и, несмотря на то, что ей хорошо помнилась потерянность на его лице под властным окриком толстой Вики, она однажды тоже написала ему — несколько строчек в ответ на целые послания со стихами.
Алена была уже давно в Москве, ходила на лекции, а письма от него все получала. Когда же в конце октября он приехал и они встретились на факультете, то виноватая его усмешка и память об этих письмах как-то примирили Алену с ним — встретились друзьями.
Так и пошло: друзья да друзья. Вика еще летом окончила факультет и уехала по распределению, и можно было бы Алене забыть о ней, но не забывалось. И Юрьевский, кажется, понимал это и старался подчеркнуть дружественность их отношений. Лишь пригласив ее встречать вместе Новый год и получив отказ, он стал говорить туманно, что скоро у него пятый курс, преддипломная практика, что распределят его, верно, в Москве — отец позаботится о целевой заявке, — что ему пора подумать о семье, что они чем-то подходят друг другу, и даже признался, что без нее он несчастный человек.
И хотя слышать такое от Юрьевского было приятно и хотя Лилька Луговая, с которой Алена поделилась, принялась твердить, что та дура, что за Юрьевского можно идти с закрытыми глазами, Алена знала: с закрытыми глазами нельзя, и знала почему. Именно оттого ничего не рассказывала она отцу о Юрьевском… А может быть, не говорила, желая, чтобы отец продолжал относиться к ней, как к девчонке, и теплым чувством от этого его отношения к себе удержать подольше в душе мир детства, который все таял и таял…
Алена слышит шаги отца за стеной. Так он ходит, когда чем-то взволнован, — успокаивается. «Шастает, как тигр в клетке», — ворчит обычно тетка отца.
«Елена Константиновна, как и мать, конечно, в курсе… У отца есть женщина… Может быть, и ребенок от нее… — И Алене представляется теперь молоденькая женщина с ребенком у груди, и от вида просветленного лица женщины, от бессмысленных глазенок жадно впившегося в розовый сосок младенца, от его ручек и ножек с перевязочками, точно таких, каким умилялась недавно она у сына школьной подруги, ей становится тоскливо до слез. Она вспоминает, как отец спрашивал вроде бы шутливо на Новый
Сон неспешной рекой выбросил ее на какую-то отмель и течет рядом, и не добраться до него… «Ах, будь что будет», — решает она, и сладкие слезы, успокаивая, навертываются от такой покорности судьбе. И она видит горы Дагестана, куда собирается ехать на зимние каникулы, и себя среди этих мрачных гор в голубом платье, и Юрьевского с удивленно поднятыми соболиными бровями и приоткрытым маленьким ртом: «От Диора?» «От Диора, от Диора…» И она засыпает.
Зимой дочь носила белую заячью шапку с длинными ушами, и Всеволод Александрович, встречая ее на остановке, если она поздно возвращалась из университета, притягивал к себе за эти уши и говорил радостно: «Припозднился ты, припозднился, русачок мой…» Она поднималась на цыпочки, весело чмокала его у виска и, не давая взять портфель, тесно брала его под руку.
Они шли по плотно убитой тропе, проложенной сквозными дворами между бесконечных стен однообразно желтых и зябко-серых зданий с провалами погашенных окон, то тут то там подлакированных отсветами уличных фонарей.
Хорошо им было идти здесь ясной ночью, посматривая в небесную темень, где не по-городскому низко мерцало множество звезд! И это нежное свечение далеких миров, и поскрипывание под ногами свежевыпавшего на мороз пушистого снега, и его слабые вспышки в припорошенных им высоких сумрачных сугробах, и ряды окон, сливающиеся в дали стенных плоскостей в черные полосы, за которыми трудно домыслить тепло жилья со спящими людьми, оставляли их в мире одних совершенно, так что он невольно крепче прижимал дочь к своему плечу.
И вчера только, только вчера это было! А вот уж все переиначено. Не спросясь, явилась новая жизнь, в которой он — лишний… Что же делать, что делать ему?!
Он чувствует, будто при игре в жмурки завязали ему глаза, да крепко, так что узел давит затылок, завертели сильно, отчего слегка закружилась голова, и разбежались, стали похлопывать в ладоши; и по смеху, по вскрикам опознавая, кто это, все не можешь никого поймать, словно нет никого. Вот и все они, только что бывшие в квартире, исчезли, но ему кажется, они здесь, он слышит их голоса в темноте, и каждому хочет досказать что-то важное. Но где они? И в затылке больно давит…
Всеволод Александрович ходит по комнате: три шага — крутой разворот у стены, и снова три шага — до окна; и от равномерности движений все разрозненное в сознании сливается в одну горькую мысль о дочери и о себе: «Чужой! Чужой я ей стал, вот что…» И мысль эта разоряет ему сердце. Он едва сдерживает желание бежать к ней, разбудить, закричать, что запрещает встречаться с этим… с этим Федором! Что лучшие годы положены на нее… Что если она, то он!..
И в уме он все это кричит ей, и собирает вещи, и — вон из дома… Ноги его здесь не будет!