Покидая Вавилон
Шрифт:
Глава 4
Первая острая, пронзившая мозг, мысль отстукивала в висках, как на клавишах печатной машинки, только одно слово: «интуиция». Джованни вдруг почувствовал себя обманутым, загнанным в ловушку. Ярость – не страх – стала клокотать внутри, дикая злоба, что слепо доверился интуиции, к которой он всегда прислушивался, которой он всегда доверял. Оцепенение сковало по рукам и ногам крепче любых оков. Он видел бросившегося наутёк мошенника, разбирал по кадрам, словно в замедленном кино, каждый его шаг, каждое движение, но не мог пошевелить ни одним мускулом, чтобы предотвратить столь лицемерный побег. Скованные льдом голосовые связки бойкотировали с остальным телом – словесный синтез грозных проклятий, свирепых угроз равно, как призывов о помощи и жалких мольб, не получался.
Но тут кто-то тронул его за плечо и суставы вновь обрели
Доменико внутренне напрягся, встрепенулся. Не властный более над чувствами, он сорвался с места, едва стремительнее беглеца, и в считанные мгновения настиг крутых ступенек лестницы, ведущие наверх. Но там уже поджидал швейцар, со всей пролетарской ненавистью сверлящий глазами иностранца.
– Що, надумали дармовщинки похлебать? – осклабился он. – Я вам ща зроблю велику халяву!
Железными тисками, сжимающими до боли, чья-то тяжёлая рука снова легла на плечо.
– Pi`u facile, signore, `e pi`u facile! – простонал он, скривившись от боли. – Ситуация неверно истолкована. Я не отказываюсь платить.
– Конечно не отказываешься, – властно пропел голос сзади.
Доменико торопливо вытащил бумажник.
– Quanto? Сколько? – скороговоркой запричитал он. – Умоляю вас, я спешу.
– Иностранную валюту мы не принимаем! – Властный голос принадлежал соглядатаю, дежурившему на такой случай неподалёку. Он и был тем самым типом, цедившим свою скромную рюмочку у барной стойки.
– Но, как видите, у меня только евро! – Джованни продемонстрировал содержимое бумажника.
– Иностранную валюту мы не принимаем! – тем же ровным холодным тоном повторил голос, что весьма позабавило стоящего напротив швейцара. Сбитый с ног и опозоренный клиентом, одетым немногим лучше уличного бродяги, он теперь кривил лицо в ехидной гримасе и упивался злорадством, доставлявшим ему извращённое, почти животное удовольствие.
– Мой un amico заказал не так уж и много, – со всем было отчаялся Доменико. – Он, конечно же, не хотел уходить так срочно. Возникли неотложные дела. Он извиняется за испорченный костюм и подорванное доверие вашего заведения. Я с превеликим удовольствием расплачусь за него по самому выгодному курсу и с щедрыми чаевыми. – С этими словами он достал ворох купюр и вложил в руки швейцару. – Это должно покрыть все расходы. Хватит даже, синьор, на химчистку вашего дорогого платья! Ещё и останется на то, что бы распить с другом, – он кивнул на сотрудника охраны, – пинту-другую пива. Ma come?
Швейцар бегло пересчитал деньги и деловито присвистнул.
– Павло, нехай іде. Відпусти його, – махнул он рукой.
– Что ж, клиент всегда прав! – хмыкнул тот и наконец-то ослабил свою железную хватку.
– Savages! Selvaggi maledetti! Barbari paese! [6] – Джованни громыхал проклятиями, словно оковами, высвобождаясь из плена и устало поднимаясь наверх.
Будто узник, вкусивший свободы после долгих томлений в неволе, он долго глотал воздух и щурился от непривычно-яркого пасмурного неба. Драгоценное время казалось безвозвратно упущенным. Не стоило и помышлять о том, чтобы нагнать беглеца. Сделка провалилась.
6
Дикари! Чёртовы дикари! Страна варваров! (итал.)
«Что он бормотал там? – размышлял Доменико, вливаясь в пёструю толпу. – Не припомню уж. Кажется, про какую-то бабу. Какая баба? Что бы это могло значить? – но он сам себя тут же одёрнул: – Что бы это могло значить? Это могло значить только одно: белая горячка! Приступ! Ну конечно! Я же сразу заметил, сразу обратил внимание, я даже сказал ему об этом! Вот он и вспыхнул. Как спичка!»
Колыхнулись давнишние воспоминания, бесформенные обрывки старых картинок неожиданно вспыхнули в памяти. В тот день семилетний Доменико впервые увидел, как отец избивает Дубравку. «Ну, что ты ревёшь, – гремел отец уже после, утешая сына, – она заслужила». Он всегда говорил о ней – Дубравка, и никаких имён, нежных, ласковых, мягких, которыми мужья по обычаю одаривают жён. Разорённая фирма Джованни
Доменико трудно было понять отца, разобраться в силу своего возраста, каков он на самом деле: добрый или злой. Поверить в плохого папу оказалось бесконечно сложнее. Он и сейчас в это верил с трудом. Отрицать горькую правду, закрывать на неё глаза, уходя в мир иллюзий, стало ежедневным упражнением в прекрасном. Под гнётом плохих предчувствий, в постоянном ожидании жизненных катастроф, почти сразу после этого случая, Дубравка слегла. Синяки и ушибы сошли, но пришла странная болезнь. Аурелио пытался вывести жену к себе на родину, хвастал врачами, мол, в Италии они самые лучшие и любого поставят на ноги. Долго бродил по соседям, просил взаймы на билет, но о нём уж ходила дурная молва. Те, что собрал – тут же пропил. Оправдывался, что всё равно не хватило бы. Потом и перестал пытаться – Дубравка не хотела уезжать. Она любила свой дом, свою родину и не думала, что итальянское солнце приветливее и ярче хорватского. Она умерла как-то по-тихому и даже незаметно, словно и не было никакой Дубравки. Просто поменялись декорации и вместе со старым домом, где-то на его задворках, в тёмных углах, среди вещей, окружающих Доменико с самого детства, забыли лицо, мамино лицо, за ненадобностью оставив где-то в пыльных комнатах, в тюлевых складках штор, выдвижных скрипучих ящиках комода, в горшках с пеларгониями и фикусами и в потемневшем от времени зеркале узорного трюмо, с роговой заколкой на столике, где среди зубчиков затерялось несколько тонких нитей женских завитков. И всё.
Вчера что-то коснулось души, несомненно: девятнадцать лет спустя он снова оказался в той самой детской. Сопричастный горю, тёмными пятнами времени въевшееся в дверные косяки и оконные рамы, дом принял Доменико прискорбно-тихо. Должно быть, он тоже чувствовал человека – чувствовал утилитарный интерес неожиданно повзрослевшего семилетнего малыша, проделавшего весь путь не за трогательной красотой родового гайна, заброшенного, запустелого, одинокого, или за тем ностальгическим щемлением, что часто возникает в области груди. Искусственный и хрупкий нативный мир семьи – тусклый, грязный, больной – навсегда исчез, ушёл вместе с образом матери. Обрывочные воспоминания того времени стали ненужными сантиментами – от таких невозможно избавиться, такими скобянками кишит скобяная лавка памяти, не предлагая штучного товара, размениваясь на приличную дрянь и хлам, избавиться от которого рад и сам скобянщик.
Чувство неловкости, тоска и отрешённость бродили внутри, наполняя душу тяжёлым ненужным балластом. Ощущение, что стоишь за толстой перегородкой стекла, не покидали Доменико с тех самых пор, едва в замочной скважине хрустнул ключ, и он проник внутрь. Маклер что-то много говорил, щупал стены, проверял проводку и вёл себя не в пример хозяину весело и развязно. Доменико же проживал тоску, проявляя тонкое колючее чувство вины за то, что сделал или не сделал. Но, в конце концов, всё закончилось. Риэлтор уточнил про соседей; но тех, которых знал маленький Доменико – русскую учительницу из Пскова, переехавшую с мужем и двумя детьми в тогдашнюю Югославию – уже не было, и что с ними сталось за это время, он не знал. Именно этой милой, доброй и чуткой женщине, обучившей его языку, он был обязан прекрасным произношением русской речи. Они помогали вдовцу до последнего – продуктами, тёплыми вещами, книгами и даже старым чёрно-белым телевизором – до последнего, значит, до того самого скорбного дня, пока с экрана подаренного ящика не прозвучало короткое, но отвратительное слово "война".