Harmonia caelestis
Шрифт:
Мой отец говорит: Ты любил? Говорит: Мне хотелось хоть раз наконец-то вкусить прелесть жизни, как всем прочим смертным, но, увы, ничего не вышло. Говорит: Отец, что бы я ни сказал, сожалею об этом. Говорит: Если вдуматься, кто был до него и кто пришел после, то все было вовсе не так ужасно! (Хорти; до него Венгрией заправлял Бела Кун, после — Салаши.) Говорит: Минет бывает двух типов, и капитальная разница между ними: тебе дают или у тебя берут! (Пьяный вдрызг.) Говорит: Мы повидали все страны и все столицы Европы! (Цитата из моей бабушки.) Говорит: «В таком положении человек либо начинает пить, либо зачинает ребенка». «Да уж лучше б ты пил»! (Неопознанные цитаты.) Говорит: Я отказываюсь обрывать свои связи с миром. Говорит: Только не презирайте меня! Только не презирайте! Говорит Я вовсе не собираюсь вас тут убеждать, что, невзирая на басурманское иго, под которым мы оказались в 1526 году после Мохача, жизнь — прекрасная штука. Говорит: Я еще не устал искать Бога! (Смертельно усталым голосом.) Говорит: Мы живем без трагизма в душе. И это — то современно, то полный анахронизм. То гениально, то пошло. Говорит: Страна постоянно сражалась за независимость, в то время как мы (семья) талдычили ей о свободе. Говорит: А теперь назло всем я пойду отлить! Говорит: Умер механик, который ремонтировал мне пишущую машинку. Как теперь жить? Говорит: Не хватай меня за руку, я еще не умер. (Будучи уже при смерти.) Мой отец.
Рассмотрим все по порядку, хотя все так запутано, но это неудивительно. Когда умер отец моего отца, мой отец изумился. Вот те на! ошарашенно покрутил он башкой, как птенец, неожиданно получивший по клюву. А чего было ею крутить, когда случившееся было в порядке вещей, за исключением того факта, что это случилось? Мой дедушка был в летах (ему было семьдесят девять, ровно столько, сколько его отцу и матери, когда они умерли), мой отец же — в том возрасте, когда мужчина на самом взлете, уж выше некуда (действительный тайный, Золотого руна и проч.). То, как он умер, возражений тоже не вызывало, старик отобедал, заслушал доклад управляющего (в то время делами он больше не занимался, но хотел быть в курсе, чем он не занимается), после чего, по новой своей привычке, лег вздремнуть и проснулся, в сущности, от того, что умер; то есть поднялся, чтобы отправиться к полднику, сделал шаг и упал. По словам врача — одаренного малого из мужицких детей, учившегося на средства семьи в Амстердаме, — смерть наступила мгновенно, старик ничуть не страдал, и он (врач) даже не упомнит, когда видел последний раз покойника с таким умиротворенным лицом. Позднее, когда умерла моя мать, отец мой не то что не изумился, а выразил даже некое раздражение, скорчив мину из тех, какие он строил, когда недоволен был нами, своими детьми, ну что там опять! как будто лимон проглотил. А когда умер сам, то не было ничего, ни изумления, ни гримас. Здесь можно было бы описать выражение лица его сына, удар по клюву, лимон и т. д. (Между прочим, мой отец умер точно так же, как дедушка, проснулся, шагнул, упал. На линолеуме до сих пор виден след от его поскользнувшегося каблука. Можно также упомянуть, что Господь каждый (божий) день, ровно без четверти три, то есть когда все произошло, посылает на землю ангела — слегка повозиться над следом, чтобы тот совсем не исчез. Ангелок упирается пяткой в то место,
Мой отец вновь и вновь пытался не верить в Бога и до некоторой степени в этом преуспевал. А происходило все по такой причине: по мнению моего отца, совершенно ясно, ясно как божий день, что человек нуждается в Боге, и психология этой потребности очевидна — даже не логика, не жуткий аргумент Паскаля, призывавшего сделать ставку на Бога, ибо так можно «меньше всего проиграть», а необходимость, чтобы был некто, к кому можно апеллировать, и, если как это обычно и происходит, апелляция останется без ответа, чтобы было кого проклинать, перед кем смиряться, иными словами, нам нужен Отец, и на этом можно поставить три точки… (вот и Троица, хихикал тут мой отец) — короче, во имя всего человечества, которое верует в Бога, понимая свой интерес, то есть из чисто эгоистических побуждений (растущее число скептиков, атеистов, неудержимая, как казалось, всемирная секуляризация отца в заблуждение не вводили, это все ерунда, преходящий цайтгайст [73] , временная утрата чувства самосохранения и проч.), он, мой отец, не будет верующим, дабы сохранить, так сказать, достоинство человечества. Но однажды, когда, вместо того чтобы соединить ладони в благодарственной молитве, он, прошипев «да не все ли равно», презрительно передернул плечами, до него вдруг дошло, что его обманули. Обманул сам Господь. Плечами пожать или молитвенно сложить руки — в самом деле, не все ли равно?! Он полагал, что плывет против течения, тогда как вода-то одновременно течет и туда и сюда, вверх и вниз, а может, воды и вовсе нет, или есть, но она никуда не течет, и все топчутся в стоячем болоте, или есть вода, и она течет, но никто не плывет по ней, а сплавляется, как утопленник: мой отец, бунтарь-атеист, полагал, что штурмует заоблачные высоты неверия, а на самом-то деле всего лишь носил плащ неверия, красовался в цветном тряпье атеизма, ни на йоту не отличаясь от тех, кто пресмыкается перед Богом в шкурных своих интересах. Он ведет себя так же, как и они, только наоборот, то есть пляшет под дудку Господа, но под другую мелодию. Ведь в конце-то концов важно не то, существует Бог или нет, а то, каково оно, это Высшее Существо, существование коего столь гадательно (хороша фирма, посмеивался мой отец, то, говорят, она есть, потом, нате вам, оказывается, вроде как ее нету — ну понятно, чего можно ждать от конторы, где даже избранный народ не способен узнать Мессию, уж так у них, видно, дело поставлено; остроумно, конечно), иными словами — каков этот мир. А мир моего отца ни на йоту не отличается от мира, в котором живут другие. И безбожие моего отца есть точная копия Бога. Больше того, его точка зрения смехотворна — ведь он защищает перед лицом Создателя так называемое достоинство так называемого человечества, между тем как защита достоинства человечества служит славе так называемого Создателя. Вот в каком тупике оказался отец. Тьфу ты, Господи, сказал он и, обуянный новой гордыней, с холодеющим сердцем упал на колени, будь по-твоему, Яхве, смилуйся надо мною. Мой отец, вновь и вновь: мой отец.
73
Дух эпохи (нем.).
Если вспомнить известный слоган, который трубили лет сорок спустя на всемирно известной технотусовке, в сердце моего отца восходило солнце (Let The Sun Shine In Your Heart). От этого внутреннего сияния он просыпался. Как бы здорово было, если бы существовал Господь, как просто и как естественно можно было бы Его за это поблагодарить! Солнечный свет он считал естественным доказательством существования Бога, размышления на сей счет — доказательством существования Дьявола, а напрашивающуюся на уста благодарность — романтическим подтверждением собственного бытия.
Моему отцу никак не удавалось прийти к согласию с Богом, оба люди настырные, мой отец просил послабления, дело было вскоре после 56-го, когда условия жизни и впрямь стали легче, но именно эта легкость позволяла взглянуть на ситуацию в целом, которая из-за этой легкости стала еще сложнее, лишив его нравственной опоры, помогавшей ему, когда было «очень трудно»; Господь Бог между тем оперировал остроумными высказываниями Лейбница, дескать, все в мире хорошо, и мир наш — наилучший из всех возможных, и так длилось до тех пор, пока мой отец не сделал свой выбор в пользу безумия — по-моему, по науке оно называется тременс (конкретно: делириум). Любовь, чаши гноя — все одно во Христе Иисусе, и все подчиняется Его доброй воле. В ушах папочки вдруг послышался глас принцессы де Божоле. Отправляйся на остров Мадейру. И он подчинился. Остров был бело-голубым, как раскрасил его в воображении мой отец. Видит ли он здесь розовых мышек? спрашивает его барышня Божоле. Конечно, видит. И по комнате в самом деле начинают со свистом носиться дружелюбные, внушительного размера, с виду совсем ручные, словно бы дрессированные зверьки. А позавчера она попросила моего отца сосчитать в серванте чайные чашки. Мой папа считает. Пять. А должно быть двенадцать. Одна или две, может быть, еще в сушке. Нет, одна. Вы что же, считать не умеете? И правда, выходит то пять, то семь, раз, два, три… Хорошо, меня это успокаивает, говорит она, разглядывая свои пальцы. И-и, ах! Она усаживается в раковину его левого уха, на которое он (мой отец) туговат. На правое, кстати, тоже. Наверное, в нем поселился маленький мужичок. И когда отец спит, они устраивают свидания. Не случайно же Божолиха в последнее время нервничает. Где проходят эти свидания? Ясно где — в области носоглотки, к стыду моего отца. Он решается нанести визит знакомому доктору, специалисту как раз по той самой области. Доктор выглядит жизнерадостно — он сторонник шведской методики. Skol! [74] , говорит он. Разве я не просил вас не закупоривать уши? ворчит доктор, вытаскивая из ушей отца клочья ваты. Уши надо проветривать! добавляет он. Отец возвращается, эта сучка опять начинает что-то журчать, пеняет ему из-за доктора. Кстати, мне пора замуж, я уже на сносях. Да вы что, очумели?! взрывается мой отец. Ноу ансер. Чаши гноя, любовь, все одно.
74
На здоровье! (швед.)
Замок был полон гостей, заполонивших все его залы, комнаты и террасы. Прислуга развлекалась на кухне. Мадемуазель Тите, заботам которой был поручен мой трехлетний отец, потягивала в своей комнате херес. Мой отец неприкаянно слонялся по замку. Невзначай он открыл дверь туалета, где находилась одна из дальних племянниц моего деда, которая в этот момент вставала, собираясь натянуть на себя рейтузы. Все самое-самое было на уровне глаз моего отца. Заметив магический треугольник, ребенок вперяется в него взглядом, женщина замирает на месте, а по лицу мальчугана (моего отца) расплывается счастливая и довольная от сознания узнавания ухмылка: мамочка! говорит мой отец треугольнику. Иссушенная летами старая дева, дама Звездного Креста, бывшая фрейлина блаженной памяти императрицы и королевы Елизаветы, награжденная боевым знаком отличия Красного Креста второй степени за попечение о раненых и больных воинах, разразилась рыданиями. Она плачет, стоя в барочном клозете, а мальчуган (мой отец), криво усмехаясь, скрывается с места происшествия.
На существительные и глаголы слова поделил не Бог, но не всем это ясно; сама природа так не делится, такое деление мира — прихоть языка. Если слово «бежать» — глагол потому, что обозначает временное и непродолжительное явление, то есть действие, тогда почему же является существительным, скажем, «кулак» (или «рабочий класс»)? И если «мужчина» и «дом» — существительные потому, что они обозначают длительные и устойчивые явления, то есть предметы, тогда почему «жить» или «расти» — глаголы? Надо бы с языком как-то договориться, чтобы он мир по-другому делил. Словно бы между прочим он (мой отец) замечает также, что в языке хопи всякий летающий предмет или существо, за исключением — что интересно — птиц, может обозначаться одним существительным. Не правда ли, поразительно? Для эскимосов же поразительно то, как мы можем иметь одно слово для обозначения снега — в самом деле, какое имеет отношение, положим, снег утренний к снегу вечернему (никакого, ясное дело). В интернате нас без конца гоняли на исповедь. И когда мы выкладывали все грехи до последнего, но нужно было еще в чем-то покаяться, мы говорили, что воровали снег. Грешен, батюшка, снег воровал. В то время нам еще не казалось ужасным, что мы не знали, в чем каяться, что не ведали за собой греха, а только вину. Что грех — имя существительное.
Всякий раз, когда рядом с отцом и его сородичами появлялась большая рыбина, они вели себя интригующе. Как исторический класс свою роль они уже отыграли, но все же их поведение заслуживало внимания. Естественно, знать наперед, сожрет ли их рыбина, они не могли, но, будучи малыми образованными, пословицу «на то и щука в реке, чтоб карась не дремал» они знали. Но этого было мало, нужна была информация более конкретная. Проще всего было, завидев большую рыбину, дать стрекача, но тогда вся их жизнь превратилась бы в сплошное бегство — по правде сказать, они были от этого недалеки, — однако тогда у них не осталось бы времени для других жизненно важных занятий (любовь, литература, Бог, родина, семья или, в молодости, футбол, а позднее — защита отечества… только как это, защищать отечество во время бегства? может, как гуннам, на скаку стреляя из лука через плечо? но в воде это проблематично). Другая, фаталистическая реакция, мол, «посмотрим, чего этой рыбине надо», была слишком рискованной и вводила бы мое го отца и его сородичей в грех чрезмерного оптимизма. А посему они посту пали так: при виде большой рыбины навстречу ей отправлялся небольшой отряд; проплыв пару сантиметров, они останавливались, потом еще несколько сантиметров и так далее. Когда они подплывали к ней настолько близко, что та играючи могла бы их проглотить, однако не делала этого, отряд воз вращался к своим, и они (относительно) безмятежно продолжали заниматься жизненно важными делами (любовь, литература, Бог, родина, семья или, в молодости, футбол — мой отец, — а также защита отечества). Ну а если большая рыбина заглатывала кого-нибудь из лазутчиков, например моего отца, то остальные кидались наутек, чтобы предупредить сородичей, мол, завязывайте с любовью, Богом и проч. Дилемма моего отца и его родни заключалась в следующем: кто-нибудь из отряда разведчиков мог забить на все да и повернуть назад. Повернувший, а таковым может быть даже мой отец, оказывается в личной безопасности, но если, рассуждая подобным образом, повернут назад остальные, то легко может статься, что жертвой падет вся родня, в том числе мой отец-дезертир и его потомство. С другой стороны, если остальные члены отряда не обратятся в бегство, то опасность для каждого, включая, возможно, и моего отца, возрастает, ибо шанс быть проглоченным у него будет больше — если, конечно, большая рыбина, не приведи Господь, окажется все-таки отцеядной. (Ситуация в точности соответствует проблеме общинных пастбищ в теории кооперации.) Как свидетельствует опыт — а если отдельные факты противоречат ему, то тем хуже для фактов, — среди родичей моего отца господствовали в основном отношения сотрудничества, что поразительно и уж во всяком случае никак не укладывается в представления венгров о самих себе, полагающих, будто их удел — это вечный раздрай, междоусобицы, свары и хронический дефицит согласия. (Причем образ этот — не признак самокритичности, во все времена он рождался как критика так называемого «противоположного лагеря»!) Вопрос, стало быть, заключается в том, как удалось родичам моего отца выработать дух сотрудничества. Если кто-то бросил в тебя камнем, брось в него хлебом — может, этим они руководствовались? Однако когда моему отцу кто-то дал по башке булыжником, он растянулся и потерял сознание. Да и пекарни в то время были закрыты. Чтобы ответить на этот вопрос, немецкий этолог Манфред Милински придумал оригинальный эксперимент. Он поместил моего отца в прямоугольный аквариум, в одном конце которого он и плавал (брассом). К другому торцу аквариума Милински придвинул еще один, точно такой же, в котором плавала хищная рыбина. Напарник, больше того, можно даже сказать — друг моего отца был смоделирован таким образом, что вдоль длинной стенки аквариума было установлено зеркало. Когда мой отец направлялся в сторону большой рыбины на разведку, он понятия не имел о том, что друг его был его собственным отражением. То есть на первом этапе мой отец действовал в духе кооперации. Напарник в зеркале, естественно, следовал его примеру. Словом, эксперимент моделировал ситуацию, когда оба партнера сотрудничают. Но в случае если зеркало ставили под углом 45 градусов к стенке аквариума (а его именно так и ставили), мой отец обнаруживал, что друг предавал его. И тогда на очередном этапе он тоже ретировался. Оказалось, что мой отец и его родня довольно точно следуют так называемой стратегии «Tit for Tat [75] », которую открыл американский социо-психолог Анатоль Рапопорт (он же Анатолий Борисович, р. 1911, станция Лозовая, Россия); все очень просто, вы начинаете с благонамеренного шага, открыты к сотрудничеству, а затем повторяете действие, которое на предшествующем этапе совершил ваш друг (или, более обобщенно, «ваш друг»), короче, услуга за услугу. Бывают при этом и исключения: несмотря на предательство друга, мой отец иногда все же отправлялся на разведку один, то есть вел себя дружелюбно и снисходительно. Мой отец — доброе существо. Еще одна интересная версия — это когда в роли хищной рыбины выступает он сам. Это много комфортней, не надо так напрягать серое вещество, думать о Джоне (Янчи!) фон Неймане, о теории игр — пускай мелюзга пузатая надрывает интеллектуальный пупок, а ему, моему отцу, думать вовсе не надобно, проголодался и — цап! А бывало и так, что он цапал их сытым! До того любил видеть страх в их глазенках. Впоследствии в свою защиту он приводил аргумент, что, дескать, считал себя настоящим венгром, но аргумент принят не был, ибо как раз в то время венграми считались люди, спасающиеся бегством. И тогда мой отец в отместку — цап, цап, цап! — сожрал весь состав независимого суда, хотя прежнее доброе настроение от этого не вернулось. А тут еще этот Пазмань, который вечно вставлял ему палки в колеса. Кроме того, ему постоянно приходилось заполнять какие-то там анкеты, что он искренне ненавидел, не говоря уж о том, что задача эта явно превосходила умственные возможности моего отца.
75
Услуга за услугу (англ.).
Чтобы стать героем анекдотов, надо быть всенародным любимцем. Или наоборот. Мой отец относился к последним, внушал людям страх, был надменен, холоден, недоступен, высок, но не долговяз, сухопар, но не худосочен, изящная его фигура и элегантная манера одеваться (легкие ботинки, мягкие пиджаки, немодные, но всегда дорогие вещи) как нельзя более соответствовали его умеренной, однако небезобидной или, во всяком случае, не всегда приятной иронии. Сердце у него золотое, говаривала о нем моя мать, только, он этого не показывает. Во вторник стреляем сохатых, подпись, — так выглядели рассылаемые им дружественные приглашения на охоту. Когда умер дядюшка Ники, глава семьи, моего отца, как человека непререкаемого авторитета, попросили произнести надгробную речь. Анекдот начался с того, что отец, как
Когда моя мать была еще изумительно молода и красива и готова была целый день проводить в постели с моим отцом — тоже изумительно молодым и красивым и тоже довольно часто готовым заняться с ней тем же, она постоянно звонила моему папочке, который работал тогда в Торговом банке, ходил зимой на работу по льду Дуная, как какой-нибудь король Матяш, занимался иностранной корреспонденцией, ибо в банке он остался единственным человеком, знавшим так называемые зарубежные языки, потому что всех старых спецов уволили как врагов режима, что соответствовало действительности. Мой отец тоже был враг режима, хотя и считал, что привлечение молодой талантливой молодежи дело хорошее, но все же вышвыривать людей только из-за аристократической манеры картавить — это идиотизм, если речь идет не о дикторах радио. А поскольку речь действительно шла не о дикторах радио, он им прямо так и сказал, терять ему было нечего, знания его не спасли бы, а о фамилии и говорить нечего — все равно что звезда Давида (только не столь опасная), с фамилией все было настолько ясно, что никаких директив не требовалось. Моя мать щебетала, веселый ее голосок доносился из трубки. Отец намекнул ей, что их, возможно, прослушивают. Но это ее только раззадорило, ну и пусть прослушивают, ворковала она, пусть хоть чем-нибудь позабавятся эти жалкие революционеры. Не такие уж жалкие, пробурчал мой отец. Коммунистов мать презирала — бандиты! Отец их не презирал. Он скорее питал бы к ним жалость, не будь они столь вредны и опасны, поэтому он на них злился. Он был в ярости. Идиоты! Совершили в истории все ошибки, какие только возможно! А последними даже гордятся! Безнадежные люди. Ну скажи что-нибудь интимное, упрашивала его моя мать. Он любил, когда она так мурлыкала, но такая бодяга по телефону в рабочее время его жутко нервировала. Да пошла ты! рыкнул он в трубку. Но ущемить самолюбие моей матери в таких ситуациях было невозможно, она упрашивала его, умоляла, ну хотя бы словечко, мой ангел, что-нибудь интимное, сладкое, о милый! мой милый! чья задница замечательней, чем у Сталина с Ракоши, вместе взятых! Мой отец попытался вообразить себе; ну не знаю, Иосиф тоже парень что надо, заскромничал он. В эту минуту ему очень бы не хотелось, чтобы их подслушивали. Моя мать обожала крепкие ягодицы отца, гордилась ими и готова была демонстрировать их всему миру, как демонстрируют скаковых лошадей. Ну милый, заворковала она опять, всего одно слово, про это. Терпение отца иссякло; это, сказал он. Моя мать разочарованно вскрикнула, они явно переиграли и теперь оба ощущали легкую горечь, сочившуюся неизвестно откуда, куда. Мой отец взглянул на часы. Он опаздывал с переводом, с докладной запиской об опоздании, с выполнением обещаний, обещанных секретарше, — и тогда он великолепным, глубоким, чуть хрипловатым шепотом взволнованно выдохнул в трубку: 15 часов 27 минут 30 секунд. На другом конце провода воцарилось молчание. Что-что, как ты сказал? вспыхнув, пролепетала мать. Мой отец повторил признание, изменив секунды на 33. О милый! вскричала мамочка и, млея от счастья, швырнула трубку. Этот прием работал довольно долго, даже в начале шестидесятых, когда по телесному низу с отцом пробовал конкурировать уже Хрущев: 18 часов 11 минут 13 секунд (сверхурочные?), и моя мать снова млела и громко мурлыкала. Но в какой-то из дней все вдруг кончилось, хотя, не считая этого, ничего особенного в том дне не было, ничего особенного не прозвучало, а если и прозвучало, то прозвучало впустую, 23 часа 18 минут 50 секунд, и ничего, ничего не случилось, это было всего лишь время, которое текло неизвестно куда, никак.