Harmonia caelestis
Шрифт:
Средний рост исландцев, вычитал где-то мой отец, составляет 182 сантиметра, то есть вероятность того, что человек в Исландии имеет рост 172 или 192 сантиметра, одинакова. Когда в Клуже (он же Коложвар) я стоял за хлебом, я видел поверх голов начало очереди. Что было бы со мной в Рейкьявике? Я не буду сегодня вставать, кротким тоном объявил он матери, не хочу идти в очередь. Моя мать невозмутимо продолжала паковать вещи. На сей раз она не сказала ему, как бывало раньше: Милый, ты — 193 сантиметра, с некоторой вероятностью.
В молодости нам кажется, что все проблемы с отцом мы решили, не то что списали его, но смирились, или надеемся, что успеем еще разобраться с ним, или не надеемся ни на что, понимая, каков он (отец): каков есть, таков есть. Но когда вам перевалило за сорок, вы вдруг снова задаетесь вопросом: что он за человек, этот мужчина? Голод по отцу. Желание сформулировать его. Дать моему отцу имя. Вы чувствуете, как иногда на глаза наворачиваются слезы. Пожизненный танец сына с отцом. Перед тем как он умер, на ночной кухне сын моего отца пытался найти точки соприкосновения их чувств, наклонялся над ним, сидевшим, словно король (и неспособным признаться в том, что жизнь его потерпела крушение), хотел протянуть ему руку помощи, хотел было обнять, но мой отец не хотел отвечать взаимностью. Он застыл в своей оскорбленности. Роль моего отца играл легендарный актер Йожеф Тимар.
Однажды под вечер мой отец, человек красивый, но слабохарактерный, вышел из кабинета, подошел к своему старшему сыну и, осенив
Мой отец — было зябко, гнилая осень, промозглый туман в ванной комнате и унылые желтые листья по щиколотку в чулане — забрался под балдахин в кроватку своего старшего сына и стал щекотать его, нежно поглаживать. Он целовал его в шею и грудь. Искал в сыне доказательства существования Бога, причиняя ему (сыну) боль. Мне больно! Но мой отец лишь смеялся, нашептывая мальчику на ухо, что самое время ему (сыну) познать, каков настоящий мужчина, что надлежит ему делать, ибо если он этому не научится, то никогда не найдет себе подходящую женщину или мужчину, а останется старым девственником, сухостоем, как, mutatis mutandis, твоя тетя Мия. Сын моего отца ослабил сопротивление, собственно говоря, это было уже не так неприятно и отвратительно, как вначале, когда отец не владел собой. Тот внезапно схватил его руку и положил ее на свой член, огромный и твердый. Сын моего отца пришел в ужас, не в силах пошевелиться, особенно там. Но отец крепко вцепился в его запястье, погладь, строго сказал он. А ежели он (сын) не сделает этого, значит, он его вовсе не любит. Что же касается большого — необычно большого — размера и твердости, то это абсолютно нормально, это не что иное, как проявление любви к ближнему. И самое правильное, если это покажет ему именно он, а не кто-то чужой. Дела семейные все же должны оставаться внутри семьи. Эти слова мой отец говорил взволнованной скороговоркой, впечатывая их поцелуями в шею, затылок, щеки, губы своего сына, продолжая при сем прижимать упомянутую выше руку к упомянутому выше члену. Дыхание его все учащалось, он стонал и пыхтел, словно ему было плохо. Точно так же во время сердечного приступа задыхался и покрывался испариной дядя Тео, когда он решил, что умрет, но не умер, а получил инъекцию, после чего врач обеими руками стал массировать ему грудь. Вспомнив об этом, сын моего отца тотчас зажег свет и хотел было позвать мать, но мой отец грубо оборвал его, но, но, но, мой розан, соловьиная песня моя, это дело касается только нас двоих, и никого больше, ты понял?! И уж ни в коем случае — твоей матери. Ей трудно будет понять, что сейчас не ее черед. Гусыня ревнивая. Да, впрочем, она бы и не поверила ни одному твоему слову! Ему было страшно (сыну моего отца), он плакал. Позднее он даже радовался учащенному дыханию отца, зная, что это конец всему (моему отцу). Первый раз его вытошнило. У него подскочила температура, и на следующий день он не пошел в школу. Одноклассники как раз проходили Фому Аквинского.
Кто он мне, мой отец? Друг. Прекрасный мужчина. («Лишь двое были мы чисты и белоснежны».) А. П. Чехов (etc.). Воробей (он вьется у ботинок сына моего отца, который идет через площадь, не улетает, сопровождает его). Женщина, которую он видел лишь мельком, когда ее перед выносом накрывали цинковой крышкой. Распятие для львов Карфагена. Дэвид Копперфильд с табличкой на шее: Осторожно, злой мальчик! Полуторагодовалый ребенок, замерзший — в 1985 году — в неотапливаемой квартире панельного дома, пока родители его развлекались в городе. Ирина Т., арестованная по дороге и храма за то, что якобы молилась о смерти Сталина. Безносый и по причине сей несколько гнусавый мужик по имени Пал Лаци («…я к Меньха’ту заве’нул, пусь ци’юльник от крови отмоит, а он мне, вот вишь, как помочь — так ни божьей души, а потешиться — с’азу сбежались»). Человек с муками на лице, отлитый из гипса, лежащий в витрине в Помпеях (покрытый пылью). Поэт Михай Чоконаи, о чем-то грезящий в платяном шкафу своей матери. Самодержец Николай I, объявивший Господа Бога последней ступенькой служебной лестницы. Врач, предостерегающий Чаадаева от «нехороших мыслей». Протестантский священник, всю жизнь после освобождения державшийся рукою за шею (по слухам, руку ему отбил кувалдой католический прелат Селепчени). Живописец, вещавший: «Господь мой, уничтоживший поля врагов Твоих, пустив на них лис с огненными хвостами…» Плещущаяся в воде девчонка. Навеки немой статист старинного фильма. Следователь-изувер 1950-х годов, ныне почти герой, спасатель на пляже. Симплициссимус, изуродованный оспой и с выпавшими волосами. Рихард Вагнер, объясняющий в пьесе Лессинга «Натан Мудрый», как можно было бы сжечь евреев (всех до единого). Водитель автобуса, во время езды вполголоса осыпающий всех прохожих проклятиями. Дочь Сеяна, которую палач, поскольку девственниц убивать было запрещено, изнасиловал прямо у эшафота. Сестра Моцарта, читающая в собственном дневнике запись Вольфганга: «Чтобы оправиться, я остался дома с клистиром в заднице, а с клистиром в заднице было не очень удобно…» (etc.). Так называемый современный парень («…ваще-то я Конский Солоп, такая кликуха, и работа, которую тут предлагают, это не для меня…»). Собака (купленная как шотландская овчарка, но, как выяснилось, не шотландская), которая каждое утро выходит в сад, смотрит на красную звезду, венчающую Парламент, и — плачет. Могильщик из «Гамлета», говорящий совсем другие слова, чем те, которых мы ожидаем. Etc. Мой отец.
Сферой исследований молодого профессора было развитие европейского самосознания в XVIII веке. Его мать умирала. Он ежедневно говорил с ней по телефону, но она могла выговорить не больше трех фраз. Да каких, если б вы только знали, со вздохом жаловался профессор моему отцу. До этого, кроме ежедневного «здравствуйте», они практически не общались, теперь же постоянно обсуждали состояние женщины, мой отец поражался рационализму молодого коллеги, который не был ни оскорбителен (для кого? чего?), ни молоден, а просто-напросто — в силу последовательности — непривычен; правда, коллегу этого он почти не знал. Она умерла, сказал однажды профессор вместо приветствия. В панике или от смущения он сказал это по-английски, she died… Мой отец как раз возился с замком, пытаясь вставить ключ, когда профессор неожиданно открыл дверь, she died… Они молча уставились друг на друга. Профессор был привлекательным, но теперь лицо его было голым, зияющим пустотой. Они смотрели друг другу в глаза так долго, как делают это в кино. Моему отцу, потерявшему свою мать семнадцать лет назад, казалось, будто ему только что сообщили о ее смерти. И понятно, что он заплакал. Немного спустя заплакал и его коллега. На мгновение мой отец забыл, где он находится. Они улыбались друг другу сквозь пелену слез. Никогда никто в мире — ни моя мать, ни родители, ни братья и сестры, ни дети, ни друзья, ни подруги, ни даже черная женщина из витрины небезызвестного амстердамского квартала — не был ему так близок. С этим фактом они не могли ничего делать, а потому и не делали.
Был у моего отца укромный уголок, отдельная квартира, а может, и небольшой особняк, предназначенный изначально для герцогини де Монтено, которая вскоре была лишена его за то, что вцепилась зубами в протянутую ей руку (или иную часть тела) и тем оскорбила моего отца до глубины души; особняк был передан суринамской красотке, извлеченной моим отцом из витрины печально известной амстердамской улицы, но в конце концов он испугался ее, а если точнее, то самого себя, коего он узрел в чернокожей красотке; потом последовали другие жилицы, другие решения, но все они оказались временными. Почему? Причина вовсе не в необузданной, неуемной и невыносимой натуре моего отца, а в том, до поры до времени не осознаваемом им, влечении, которое он испытывал к упомянутой выше квартире. В потребности обладать ею. И действительно, как только он выставил за порог последнюю женщину, английскую журналистку с четырьмя детьми, они тут же нашли друг друга — он и его квартира. В духовном, чувственном, интеллектуальном и даже в личном плане. Величественность простора. Оставь отчаяние, всяк сюда входящий, — ну, конечно, не так тривиально.
Венгры — а мой отец, несомненно, венгр — очень походят на норвежцев, в феврале они жаждут света, тепла, боятся холода (просто панически) и цитируют грустные вирши. Например: Только стужа, и снег, и смерть… и весьма при этом печалятся. Мой отец в феврале молчит. Зато в марте, завидев весенний свет, еще розоватый и жиденький, он ухмыляется со злорадством, как будто кого объегорил. Снега нет, блажит он торжествующе, осталась лишь смерть!
Тот факт, что у сына моего отца — в отличие от его друга Циппера — был отец, окружал его особым ореолом, как если бы он владел попугаем или сенбернаром. Он постоянно хвастал своим отцом. Это ему отец купил, то-то запретил, отец хочет лично поговорить с директором, отец хочет ему взять репетитора. Мой отец был навязчивым, но вместе с тем полезным чародеем. Циппер часто встречался с ним, и мой отец, по рассеянности, обращался с ним как с родным сыном. Так, например, он говорил: Подними воротник, старик, дует холодный ветер, может заболеть горло. Или: Покажи-ка мне свою руку, ведь ты же порезался, пойдем в аптеку напротив и помажем чем-нибудь. Или: Умеешь ли ты плавать? Молодой человек должен уметь плавать. Но потом Ципперу приходилось возвращать моего отца, как взятого взаймы «Робинзона». Случалось, они отправлялись куда-нибудь все втроем. Ко времени (к чертову этому времени) мой отец относился с большой серьезностью. У него были грандиозные часы с крышкой. Циферблат был из голубой эмали. Черные римские цифры были снабжены золотым окаймлением, крошечный серебряный колокольчик отчетливо и чисто отмечал каждые четверть часа, полчаса и час. Ими мог пользоваться и слепой, и зрячий. А минуты, шутил мой отец, нужно просто домысливать. Он смеялся: мыслимые минуты! Эти часы еще ни разу не были в починке, говорил мой отец. Они идут уже сорок лет, идут днем и ночью. Я приобрел их когда-то при необычайных обстоятельствах в Монте-Карло. Эти «необычайные обстоятельства» давали сыну моего отца и Ципперу немало поводов к размышлениям. Этот человек в черной круглой шляпе, опиравшийся на трость с ручкой из слоновой кости, человек, ничем как будто не отличавшийся от других, в свое время, при каких-то «необычайных обстоятельствах» что-то пережил, и не где-нибудь, а в Монте-Карло!.. Мой отец ел лук от головной боли, прикладывал к свежей ране паутину и лечил подагру водой.
Что такое июньский день в Стокгольме (Швеция)? По мнению моего отца, июньский день в Стокгольме: утром еще зима, в полдень весна, вечером уже лето: страну (Швецию) не узнать: женщины раздеваются (моя мать и проч.).
Сын моего отца — в этот конкретный раз — был не слишком язвителен, он просто пошутил, не помнит уже по какому поводу — ах да, что невкусный торт, должно быть, был диетическим и годился разве что для отца (тот жил на строгой диете) и проч., в том же беззлобном духе. Мой отец был уже стар и слаб. Он улыбался, продолжая есть. Собака лает, караван идет, прошамкал он одному из внуков. Но сын моего отца не оставил его в покое, ну, как тортик? полюбопытствовал он. Мой отец, опрокинув стул, в ярости вскочил, смел тарелку, рассеяв по скатерти ошметья крема и шоколада, и с искаженным злобой лицом стал молотить сына моего отца, ах ты! ах ты! хрипел он, ах негодяй! Сын моего отца даже не защищался, он стоял перед ним и врал про себя, что не понимает, что происходит, не понимает, не понимает. Старик с плачем продолжал колотить его. Это было вчера.
~~~
Мой отец был не князь и не граф и богатством особым не мог похвастать, и все же в глазах его сына он был властелином, величайшим из всех, кого он когда-либо видел. В конце войны семья несколько недель пряталась, в общем-то, от самой себя, практически же — от русских и немцев, но в конечном счете все выглядело так, будто они пытались сбежать из этого мира — на Луну или на Утреннюю звезду. Наконец они добрались до Южного Бургенланда. Мой отец уверенным и вместе с тем самым естественным в мире жестом открыл дверь первого попавшегося крестьянского дома, где как раз собирались обедать, хозяин был за столом, жена у печи. Welche Regiment? [68] — вместо приветствия по-военному хладнокровно спросил отец. Крестьянин вскочил, вытянул руки по швам, вскинул подбородок и, устремив взор поверх головы моего отца, в никуда, отрапортовал: Melde gehorsamst, Kaiserj"ager M"odling! [69] Отец кивнул и направился к столу. Хозяин подхватил собственный стул, простите покорнейше, от моей задницы еще не остыл, простите, и подал отцу другой. Тот сел и в одиночестве принялся за обед. Обе семьи, крестьянская и моего отца, ждали. В сердцах у них поселились (раскинули бивуак) два одинаковых чувства: уважение, ненависть.
68
Какой полк? (нем.).
69
Честь имею доложить, Мёдлингский его императорского величества горно-стрелковый! (нем.)
У них была одна песенка, грустным шепотом говорила мать, хотя ее бесподобный голос настолько плохо вязался с тем, что она рассказывала, что все время срывался на смех, словом, Гизи отплясывала на уставленном посудой столе, а твой отец бил в ладоши и напевал: О, зачем же, зачем, Нинель, без нужды ты пошла на панель? Быть такого не может, восхищенно изумился отец. Так и было, пробормотала мать. <Здесь следует фамилия моего отца> хлопал себя по коленям и покатывался со смеху, ведь кто хоть раз в жизни видел мою тетю Гизеллу, вечно в черном, с драной птицей на головном уборе, смахивающем на шляпу королевы Зиты (и действительно полученном в подарок лично от королевы), с какими-то вязаными нитяными сумочками, наполненными загадочными предметами, мог бы спутать ее с кем угодно, только не со шлюхой. И что же она отвечала? прыскал смехом отец. Большой был скандал? Ну, ну, дальше! Я не должна была этого говорить, вам бы только поиздеваться. Гизи пела в ответ… она пела: На панель я хожу по нужде, потому что так надо… ну вы понимаете. И чего тут смешного? Отцу чуть не стало плохо, так он ржал. (Боже, Боже, приговаривала в другой раз моя мать, какой ужас. Почему ты не можешь понять? Почему? Они так играли.)