Harmonia caelestis
Шрифт:
В конце сороковых — начале пятидесятых мой отец (возмущенный не так государством, сколько идеологией, то есть от имени здравого смысла) занимался организацией заговоров в университете и университетском колледже им. Этвеша — отчасти уже разгромленном к тому времени рассаднике вольнодумства (формально он в них не участвовал, но чем мог с готовностью помогал, интеллектом, эрудицией, связями), а потом всех закладывал. Вот же сука!
Как-то раз, когда надсмотрщик в десятый раз с полнейшим к нему почтением оторвал отца от работы, мол, нижайше прошу прощения, ваше сиятельство, г-н доктор, владетельный граф Чаквара, Майка и Варгестеша, но… Так вот, на десятый раз мой отец сказал ему с молотилки: да зовите меня прост Отто. Все пришли в еще большее замешательство, какой еще Отто? Габсбург? Мой отец возродил деревенский оркестр; как-то раз он долго не начинал репетицию: не было фаготиста. Вы ничуть не цените время, вы что думаете, при диктатуре пролетариата время не имеет цены?! Он раздраженно поглядывал на часы. Наконец несчастный музыкант появился, бормоча что-то свое оправдание. И только тогда мой отец поднял дирижерскую палочку. Начнем, господа, «Eine kleine Nachtmusik». (К этому надо добавить, что в «Маленькой ночной серенаде» Моцарта нет не то что фагота, но вообще никаких духовых.) Позднее другой опоздавший явился на репетицию в форме рабочей милиции. Что такое, любезный, встревожился мой отец, война? В вопросах интерпретации мой отец был упрям как вол. Что вы такое играете?! рявкнул он на оркестранта, исполнявшего свое соло довольно вяло Как написано, так и играю. И что же там, интересно, написано? Ad lib.[itum]. По желанию. Мой отец с изумлением поднял брови: это по чьему же желанию? Дёрдь (Джордж) Мендельсон-Бартольди, друг моего отца из Vox Record Company, был в оркестре его правой рукой. Как-то раз к ним нагрянуло областное начальство, и какой-то неинформированный товарищ спросил, как зовут моего отца. Тот ответил. Ну конечно, кивнул начальник, тогда, наверное, ваш товарищ — Гайдн? Нет, спокойно сказал отец, это Мендельсон. Настоятель прихода обращается к начальнику местной пожарной охраны. Что у вас в этом такте, простите, си-бемоль или си? Мой отец вне себя от гнева. Батюшка,
Моя мать постоянно считала нас, старшего сына моего отца и братишек с сестренкой, как гусят, проверяя, все ли на месте, раз-два-три-четы… пятым был мой отец, она указывала на него пальцем, но никогда не произносила «пять». Раз-два-три-четы… тс-с-с. О милый, мой милый… тс-с-с!
Моя мать была замужем — за кем же еще? — за моим отцом. Смерть, по обыкновению, слишком спорая на ногу и несправедливая, застала его в тот момент, когда жизнь их достигла звездных высот и наполнена была красотой и счастьем. От черного безутешного горя моя мать во время ночного бдения забралась к моему отцу под саван, так они и соединились в последний раз. Когда мой отец окончательно ушел в мир иной, горе больше не покидало мать, оставшись с ней навсегда, пожалуй, до самой смерти.
Мнится мне, сказал мой отец после долгого и бессмысленного чесания в голове, что самое святое для нас — то, чего мы не помним.
Моего отца посетило видение. И, кажется, в самое время; турки, правда, еще разбойничали в стране, но Леопольд уже принял решение; страна уже долгое время была занята кропотливой работой во благо нации, будни чередовались с буднями, моему отцу было недосуг ни вперед посмотреть, ни назад оглянуться [я писал это в три двадцать пополудни: моему отцу было недосуг ни вперед посмотреть, ни назад оглянуться… оглянуться, я как раз вывел букву «я», когда мне позвонили, чтобы сообщить, что сегодня, пятого мая, без четверти три умер мой отец; что из этого следует? Возможно, лишь то, что когда человек в течение многих лет по многу раз в день пишет эти слова: «мой отец», то с ним происходит немало чудесных и страшных вещей; это здесь — инородная вставка, но мне наплевать; я положил трубку (…), потом сел на место и продолжил фразу], он больше смотрел себе под ноги, как обычно бывает в мирные времена и в конце любого столетия, когда идет безжалостная борьба за позиции, деятельное участие в которой принимал и он (примером могут служить чистки в Северной Венгрии и конфискация имений «фронды», группировавшейся вокруг Вешшелени; больше того, он, по слухам, и сам активно участвовал в заговоре, так что было что компенсировать при дворе). Он разменял уже пятый десяток, был с головой погружен в то, что мы называем жизнью, однако жизнь эта не имела ни направления, ни полноты, одну лишь конечность. Он даже не чувствовал героизма, связанного с этой конечностью, не замечал его, будучи погружен во все с головой. И когда он скакал во главе своего отряда вдоль Вага, любуясь реющими над долиной желто-голубыми знаменами, ему вдруг явилось видение — не сказать, чтобы он почувствовал, будто его нет, будто он перестал существовать, ибо подобная мысль возникала у него и прежде, но она ни к чему не вела, была слишком литературной, хотя он старался ее пережить, например представить, что он всего лишь кому-то снится или он изначально лишь чье-то подобие, чей-то клон, воплощенье Сократовой или, по крайней мере, Платоновой идеи, то есть тень на стене пещеры; все было не так; в сиреневых предзакатных сумерках мой отец осознал, что он — не физический индивид, а взгляд. Созерцание. То есть все происходит, по сути, наоборот, по сути, все. Это он (мой отец) своим взглядом делает вещи сущими. Это он освещает предметы, которые появляются на стене пещеры в виде теней. Словом, он не персона, не личность, а взгляд: и это переживание словно освободило его от какого-то бремени, ему показалось, что жизнь его обретает смысл, и именно потому, что он должен отныне думать не о себе, а о том, что он видит. Не думать о своей жизни, не задавать ей вопросов он решил вовсе не потому, что столь элегантным образом все решилось само собой, а потому, что был трус, слишком занят, и вообще — на то Гегель есть, он пусть и занимается роковыми вопросами. И вот, безо всяких вопросов, он один за другим получает ответы. Ваг, по обыкновению своему, бурлил. А коль есть ответы, то вопросы я как-нибудь и сам придумаю, рассмеялся отец и взглянул на подернутый тучами небосклон. А потом пришла весть, что умер Тёкёли-старший. Вот и попробуй конфисковать.
Места действия этой книги, все поминаемые в ней ягодицы, водопады события, лица отнюдь не выдуманы, а соответствуют реальности, например, конь моего отца действительно поскользнулся в той роковой, размытой августовскими дождями балке. Сын моего отца ничего не придумал: всякий раз, когда, повинуясь своей давней привычке, он что-то присочинял — в таком роде, что моего отца несет на спине другое животное, другой конь, и конь тот: его натура, индивидуальная предрасположенность, так что узнать его можно не по крою платья, не по заученным жестам, а лишь присмотревшись к этому загадочному коню, — у него (сына моего отца) тут же появлялась потребность это вымарать. И имена здесь все настоящие (мой отец). Испытывая при написании книги глубокое отвращение ко всякого рода выдумкам, он не мог изменить имена, которые представляются ему неотделимыми от реальных людей. Может, кому-нибудь и не по душе будет прочесть в книге свое имя и фамилию. Но сын моего отца ему ничем помочь не может. Он писал только то, что помнит. Поэтому тот, кто будет читать эту книгу как хронику, наверняка упрекнет его за множество пробелов. Он думает, хотя книга взята из жизни, читать ее надо как роман, не требуя ни большего, ни меньшего, чем может вам дать роман (всё!). Конечно, о многом, что сын моего отца помнит, он не написал, в том числе о том, что касается его лично. Ему не очень хотелось говорить о себе. То есть писал он (но неизвестно, написал ли?) историю семьи моего отца. Надо еще добавить, что в детстве и юности он все время хотел написать книгу о людях, которые его окружали. Предисловие он показал моему отцу, которому оно очень понравилось. Это и есть та самая книга, но только отчасти, потому что память — вещь гибкая, и книги, взятые из жизни, зачастую есть лишь слабые отблески, осколки того, что нам довелось увидеть или услышать.
Сын моего отца не хочет писать о моем отце. Не желает. Отца, его личность, его физическое существо он хотел бы видеть подальше от этого цирка, это самое малое, чем он ему обязан, полагает он. Мой отец был самым лучшим в мире отцом из всех, каких он мог и может себе представить; мой отец — притяжательная конструкция, где у местоимения нет ни места, ни тем паче имения (непереводимая игра слов), указывающая на то, что это — его отец, и это «его» дано его сыну единожды и навеки. Он не только не хочет, но и не может о нем писать. Слова перед ним отступают. Суть отцовства им неподвластна, непостижима, она ускользает от них. При этом нет ни единого слова, в котором не откликалось бы это «его». То есть «мой».
Старший сын моего отца, этакий блудный сын, которого Бог наградил и умом и внешностью, однако места в мире ему не определил; он пил, бродяжничал, таскался по бабам, жил, короче, в грехе. За что его и наследства лишили, но это уж так, между прочим. Мой отец (в противоположность сыну) был человеком строгим и набожным, истинным патриархом, знавшим, что хорошо и что плохо, и мерившим всех самой строгою меркой (мою мать и проч.). Когда же его блудный сын скончался (отдал душу Создателю), мой отец, как положено, оплакал его, испытав вместе с тем некое облегчение, ведь всю жизнь сын был бременем для него, позор сына был и его позором, неудачи его были его неудачами. Вся жизнь — как открытая рана. И вот, у открытой могилы, эта рана стала затягиваться. Моя сестра, сговорившись с его преподобием, неожиданно попросила слова. Отец с явным раздражением опустил голову. Прекрасную, словно выточенную из мрамора, так что человек, глядя на нее, радовался, что он человек. Сестренка, глотая слезы, сообщила собравшимся, что пятнадцать лет назад старший брат передал ей бумагу, наказал хранить ее, никому не показывая. Но теперь она прочитает ее. И стала читать — по сути, молитву, потрясающий, убийственной силы текст, поразивший всех, несмотря на едва различимый всхлипывающий голос сестры; в нем слышалась личная потрясенность, но без личных подробностей, слова и выражения были знакомыми, заимствованными из молитв и псалмов, и все же… Это была его молитва, но читать ее мог бы каждый из нас. То был вопль человека из глубины, вопль человека, который — тогда — был очень близок к Нему и Тебе, Господи); он просил милосердия, умолял, давал клятвенные обещания. Жизнь его не переменилась, он пил, таскался по бабам, жил на пособие по безработице, кое-что подкидывали иногда и братья, но в тайне от моего отца который подобные вещи не одобрял, судил всех по себе и слабость считал отвратительнейшим из грехов. Сестра закончила, лицо ее размокло от слез. На гроб скатился комок земли. Мой отец оглянулся по сторонам. Братья мои. Мой возлюбленный сын. Ты полвека жил рядом со мной, а я так и не узнал тебя. Плохо знал. Ты нам казался другим. И теперь пред всеми, перед вами, братья мои, я прошу: прости меня, сын. Прости меня, прости ради всех святых. От могилы его вели под руку. Теперь он оплакивал сына всерьез, и сверху вниз, он был черен от горя, его тошнило. Вот когда мой отец стал в действительности моим отцом — в последний, можно сказать, момент.
Уже приготовлены были и кунья шапка (с медальоном и длинным пером белой цапли), и кафтан полотняный, и штаны с упаками кожаными, и пара онуч холщовых, и четки с бусинами-черешенками. Помоги ему, Дева Мария. Земной путь моего отца подходил к концу. Болезнь изменила его, выбелила лицо, скукожила тело, кожа болталась на нем, как платье с чужого плеча и плеча старшего брата; хотя старших братьев у моего отца не было,
76
Майореско искаж. mayorazgo (исп.), обозначавшее наследника майората.
Как любой, кого пичкают химией, мой отец полысел, не совсем, но почти. Зачесывая остатки волос назад, вот таким вот манером, он выглядел примерно вот так. Никогда, никогда в жизни не бывало у него таких красивых спокойных волос. Красивых, спокойных, величественных и жиденьких.
Моему отцу периодически ставили капельницы. Они были с желтой и с красной жидкостью. Когда ставили с красной, то он уже загодя делал себе педикюр, как видавшая лучшие времена гранд-дама, подпомаживал губы, надевал красный галстук, красные трусы, а пока были волосы, мелировал в соответствующий тон одну прядь. Если ставили с желтой, то все было желтым. Ну а что, надо же подготовиться к химическому рандеву! Ведь у них там, внутри меня, свидание, рандеву, не так ли?! (Однажды во время обхода главный врач, этакий петушок на навозной куче, обожающий субординацию, серьезный как унитаз, сказал моему отцу, лысому, без одной почки, кащею с наполовину раздолбанными тазовыми костями, чтобы тот раздевался. Мой папочка чмокает вытянутыми губами, делает жест «фак ми» и с придыханием спрашивает: Неистово или томно? Что, простите? Проф не знает куда деваться, а вся свита содрогается от беззвучного хохота.) Красную жидкость он называл крюшончиком, желтую — фанточкой; лейся, лейся, фанточка моя дорогая, камон, родная, камон, ласково обращался он к яду, и тот лился, пока его лили. Моя мать, не в силах совладать с собой, скрипела зубами от ревности.
Перед смертью мой отец ничего не соображал. Его старший сын каждый день ставил его в ванну и смывал с него очередную порцию фекалий. Запах отеческих экскрементов не похож ни на что другое. Сын моего отца никогда не подумал бы, что сможет такое выдержать. Мой отец, рыцарь ордена Золотого руна, закадычный друг императора Карла V, кто-то какому-то там Рудольфу, ученик Меттерниха и какое-то время, весьма, впрочем, мимолетное, духовный преемник Миклоша Зрини, иногда артачился, не желая раздеваться перед своим сыном. Может быть, из стыдливости? Неужто она еще в нем сохранилась? В таком состоянии? Бедный, несчастный отец. С тех пор как моя мать одарила сына моего отца последним подарком, умерев у него на руках, он (сын моего отца), пусть немного, совсем чуть-чуть, стал меньше бояться собственной смерти. Перед концом из матери, когда ее поворачивали на бок, тоже выходило все содержимое, но оно было совершенно иное, жиденькое. Умерла она в твердом уме, почти девяностолетней; ее розовато-красный язык, перед тем как ввалиться, какое-то время еще трепетал в полуоткрытом рту. И тогда он упал на нее (сын моего отца на мать) и долго плакал. В течение многих часов на простыне под нею еще чувствовалось тепло ее оборвавшегося бытия. (Иногда это воспоминание чуть бледнеет, иногда он боится, что его ожидает судьба отца. Так без конца и пляшет между двумя картинами, которые сохранила о них его память. Интересно, а как он сам это переживет?)
Когда сыну моего отца исполнился двадцать один год, он решил установить над моим отцом опекунство. Они сидели за столом, все необходимые приготовления были сделаны, мой отец рядом с ним не спеша разминал в тарелке творог со сметаной, мать, во все посвященная (союзница!), удалилась на кухню, где позвякивала посудой. Отец, начал сын моего отца, на что мой отец, оторвавшись от творога со сметаной, взглянул на него поверх очков, отец, я хотел бы тебе кое-что, то есть, короче, есть вещи, значение которых далеко не так велико, как может нам показаться, когда они застают нас врасплох, приводя в изумление и замешательство, словом, хочу тебе сообщить, доложить, поставить тебя в известность… До этого места мой отец слушал его спокойно, но теперь свесил голову над тарелкой — виден был только лоб, высокий, со взбухшими жилами, — казалось, он что-то понял, а может, и все, относительно своего положения; он повернулся к свету, замечательно, сказал он, ты хочешь сдать меня под опеку, он вскочил, свалив стул, и хватил рукой по столу так, что задрожала столешница, заплясала тарелка с творогом, никогда! взревел он, никогда! только через мой труп! Разъяренный, он горой возвышался над сыном на фоне окна, мимо которого в этот момент пролетела голубка с оливковой ветвью в клюве, мой отец оторвал ладонь от подрагивающей все еще столешницы, в дверях показалась мать, сын моего отца слышал, как перед этим из кухни донесся ее крик, потом звон посуды, от волнения она выронила из рук фарфоровое блюдо, перевязала передник и замерла с полотенцем в одной руке, другая отведена от туловища, она догадывалась, она наперед знала, чем это кончится, и предупреждала об этом сына моего отца. Отец, вскричал тот, да опомнись, что значит сдать тебя? как ты мог такое предположить о своей жене, о верной супруге, о родном, плоть от плоти, сыне! То, чего хотим мы, моя мать, я и братья, всего лишь формальность, определенный шаг, требующий понимания, уважения и направленный к твоему же благу. В конце концов, дорогой мой папа, нельзя закрывать глаза на то, что некоторые твои, мягко выражаясь, своеобразные качества, которые мы ни в коей мере не рассматриваем как отрицательные, напротив, они скорее достойны нашей симпатии, невозможно, как ты и сам понимаешь, согласовать с нормальным ходом семейной жизни. А посему мы, твоя жена и я, наведя справки, подыскали тебе подходящее место жительства, тихий провинциальный курорт, регулярное питание, свежий воздух, тебе это будет только на пользу, и после направленной на благополучие семьи многотрудной жизни, которая, между прочим, изрядно потрепала твои нервы, ты вполне заслужил такой отдых. Мой отец тем временем стоял у окна, он играл шторами, погружая пальцы в их складки, и казался спокойным; сын моего отца незаметно убрал в карман брюк шпаргалку, по которой читал свою речь, и облегченно вздохнул, но тут мой отец стремительно развернулся, нет, возопил он, этому не бывать, отшвырнул стол и, словно гимнаст, прыгнул на сына с такой стремительностью, что тот не успел оказать сопротивление; правой рукой он обхватил сына за шею и так сдавил горло, что сын моего отца посинел, выпучил глаза и захрипел от удушья, тем временем левой рукой он (отец) ухватил мою мать, от страха застывшую в полуобморочном состоянии, сдвинул их головы и заглянул в глаза, сперва моей матери, потом сыну моего отца, Ганс-Кристоф, сказал он, Хедвига, не вините себя ни в чем. Он зарыдал, они вместе повели его к канапе, сын моего отца уложил его, жена бережно укрыла. Мати, дорогой, сквозь слезы спросила она, не хочешь ли ты чего? Мой отец хотел, чтобы его оставили в покое, он должен еще раз обдумать все, просил понять и простить его, старого человека, несколько недель назад отметившего шестидесятилетие. Мою мать потрясли слезы моего отца; мама, уже на кухне воскликнул сын моего отца и взял ее за руку, неужто ты думаешь, что у меня нет чувств, что твой сын — чудовище?
История западной философии
Пути философии
Научно-образовательная:
история
философия
культурология
рейтинг книги