Ястреб халифа
Шрифт:
Когда взошло солнце победы и ханства джунгар со всеми племенами и крепостями упрочились под властью Тарика аль-Мансура и слуг эмира верующих, степи очистились от скверны бытия мятежников. Люди же, достойные высочайшего милосердия, были осчастливлены прощением и забвением проступков, стали участниками пития напитка безвинности и благодеяния и пользования источником милостей и всяческих даров. Основные положения и устои государства и веры получили надлежащее укрепление, обитатели голубого неба и светила вращающейся сферы прославили Тарика аль-Мансура и прокричали в этом дольнем мире следующее:
О ты, для
От твоего могущества до могущества Дауда – сущий пустяк!
Гийяс ад-Дин Али, «Дневник похода Тарика в степь».
Весна 409 года аята, джунгарские степи
Говорили, что имя этому городу – джунгары называли это городом – Дархан. Стены из замешанного на тростнике глиняного раствора окружали продуваемое и пропыленное месиво таких же саманных построек – джунгары называли это домами. Низенькие, с сарай для ишака высотой, они лепились друг к другу среди непролазной грязи осенних дождей и удушающей летней пыли. Соломенные навесы. Убогие крыши. Переулки. Глухие заборы. Фигуры, бредущие среди свистящего ветра.
Крохотная башенка альминара торчала одиноким пальцем, вопросительно уткнувшимся в небо. Ойраты принимали веру целыми кочевьями – по пятницам глину и песок между серо-коричневыми стенами месили ревущие верблюды и мохнатые лошади. Араган-хан ставил юрту прямо в пустом прямоугольнике между маленькой масджид и крепостью. Остальные разбивали становища в ложбинах за городом. Завтра был праздник Жертвоприношения, и голую вымерзшую степь вокруг Дархана утыкали пупырышки юрт и колотящиеся на пронизывающем ветру тряпки – джунгары называли это знаменами.
– Дорогу, дорогу воинам халифа, о сыны праха!
Дождь развез грязь под копытами в глубокое глиняное тесто, кони оскальзывались на разъезжающихся ногах. До смерти уставшие ханаттани лениво шлепали плетками.
Здоровенный верблюд, лежавший поперек узкого прохода, замотал мохнатыми горбами и, вздергивая головой, вихлясто поднялся на ноги. Его нещадно били хворостинами мальцы в стеганых грязных штанах и драных дерюжных халатах. Верблюд натужно заревел. Саид услышал, как сзади ржут и бьют в стену копытами запнувшиеся кони. Засада?..
Вдоль по узкому топкому проходу плелись, оскальзываясь босыми ногами, похожие на тюки женщины. На края покрывал налипла грязь, они тяжело волочились в раскисшей глине. Дети верещали, цепляясь за подолы и рукава. Верблюд, косо переставляя голенастые ножищи, капая со слипшегося брюха, дал себя увести в соседний двор. Там уже орали, слышались удары плети и детский визг.
– Дорогу, твари, дорогу! – рявкнул Саид и дал шенкелей.
Волочащие свои выводки бабы скулили и облепляли стены, пластаясь на кирпиче. Хатаннани рысили мимо, задевая стременами плечи, постегивая по робко протягивающимся рукам: подай, хороший господин, подай во имя Всевышнего. Мелькали смуглые грязные лица, до носа замотанные тряпьем. Дети визжали то ли от страха, то ли от восторга. Яркое степное солнце пускало зайчики от длинных лезвий копий, играло на верхушках шлемов, на серебряных украшениях панцирей и воротах кольчуг.
Вороной Саида поддал задом, и острое стальное навершие
– Господин, хороший господин, да помилует тебя Всевышний, скажи своему богу, скажи богу с белым лицом про моего мужа, скажи, что он не виноват… – Вынырнувшая из-под копыт джунгарка уцепилась за широкую ленту поводьев.
По косоглазому личику текли слезы, одна тряпка обматывала ее лицо, другая, закрепленная соломенным жгутом надо лбом, служила ей вместо покрывала.
К груди женщины примотано было что-то маленькое и тоненько плачущее. «Ля-а, ля-а» – Саид знал этот крик с детства. Крик голодного младенца.
– Его зовут Итлар, Итлар, он не виноват, он просто шел с ними к Тарбагатаю, а он не из улуса Галдан-хана, он не ходил к Красному Тальнику той ночью, Небом клянусь, хороший господин, да благословит тебя Справедливый…
Женщина стонала и хлюпала носом, бормоча на смеси ашшари и джунгарского, – а младенец верещал все громче и настырнее. Саид замахнулся треххвосткой, джунгарка шарахнулась к стене, закрываясь оборванными рукавами. И все скулила, скулила:
– Господин, господин хороший, скажи своему богу, богу с белым лицом, пусть Итлара не казнят, он не грабил тот караван, скажи своему богу…
Южан наконец-то вынесло на улочку пошире. В скрипучие, покосившиеся ворота ныряли серые тени. Саид воззвал к Всевышнему: день уже перевалил за вторую половину, и юноша молился, чтобы Милостивый позволил ему доставить пленных без приключений и кровопролития.
Крохотный огонек в глиняном каганце мигал под сквозняком, тянущим из-под прикрытых ставней. Деревянный засов в них ходил ходуном и равномерно стучал о скобы под порывами ветра. Комнаты Белолицего располагались высоко, выше всех в городе, на третьем ярусе Новой башни, и ветры из степи безжалостно хлестали кирпич ее серо-желтых стен.
Мыньци стоял на коленях, прижав лицо к ледяному полу, стремясь унять дрожь во всем теле. Купец не первый раз держал доклад перед лицом Белолицего, но это ничего не меняло. Стоило ханьцу взглянуть в холодные глаза сидевшего на возвышении существа, увидеть страшную, равнодушную улыбку, как колени подкашивались, а спина сама собой перегибалась пополам.
Впрочем, Мыньци не был уверен, что Белолицый улыбается. В его родном Ханьсу так смотрели изваяния в горных храмах, посвященных божествам-хранителям провинции. Небесный полководец Чжун поднимал меч, грозя духам Полуночи, губы воителя изгибались в странной, нездешней усмешке. На лице читались то ли презрение – мол, что мне до копошащихся на рисовых полях людишек, то ли печальное всезнание: жизнь человека подобна взмаху крыла мотылька: сегодня он есть, а завтра нет, и вот уже другой мотылек вьется над цветком. А на следующий день и цветок увянет, и бабочки разлетятся, и горный снег покроет долину, погубив в завязи и сливу, и вишню. Каменные лица изваяний, источенные ветром и капающим из-под крыш дождем, беспристрастно взирали на суету презренного мира, вынося мельтешению людских страстей приговор Вечности.