Пятая камера
Шрифт:
– А ты съешь хлеба с сольцой да чаю выпей.
– Нет, не стану я, лучше поговею. Ты возьми мой хлеб себе. Крал я, это ты верно, а какой я арестант? Помру тут, как грек помер.
Кривой старается не глядеть на пьющих тай арестантов.
– Эй! Кому на суд?
Кривой вскакивает на сомлевшие ноги, крестится и суеверно бормочет:
– Дай бог не оправдаться.
– Кривой, что получишь от судьев,
Кривой на ходу горбится, за воротами тюрьмы видит свои сани, лошаденку и неловко, как чужой, кланяется жене.
– Не отставай, не отставай!
Под ногами скрипит облитый светом мглистого солнца снег. В глазу мигает.
XIII
В суде Кривой ерзает по полу ногами и отвешивает столам поклон. Руки и нижняя челюсть его дрожат, над пустой глазницей бьется жилка. Он боится потерять нить мыслей, не сводит с судей мигающего глаза и бормочет:
– Не брал я, вот истинный бог... куда я в такое дело годен? Старый, вы поглядите только...
Сердце его то скачет, то останавливается и нудно ноет.
Он не узнает свидетелей, водит из стороны в сторону головой, садится и, понуждаемый шопотом конвойного, встает.
Судьи как будто поддакивают ему, но он не верит им, до боли дёргает себя за бороду и ждет самого страшного:
кто-то из судей вот-вот встанет, заговорит о нем, а потом крикнет:
"Четыре года арестантских рот!"
Судьи шевелятся и встают. "Ой, сейчас". Кривой еще раз захлебывается Кузькиной молитвой, тянется к упавшей на пол шапчонке и видит пустые столы. Зеленое сукно сливается с красными и голубыми пятнами большого царского портрета. У пустой глазницы жилка уже не бьется, а скачет и больно дергает что-то в голове. "Ой, что это?" Далеко, кажется за стеной, дребезжит звонок.
– Суд идет!
Стена шарахается от Кривого и шипит:
Ш-ш-ш...
В глазу все сливается-на зеленое сукно ползет белое, черное, мутное.
– Встань, старик.
Кривой вскакивает, кланяется и отчетливо видит: из-за столов все глядят на него.
Судья о цепью на шее читает что-то и садится. Шашки конвойных падают в ножны:
– Жж-ик!
– и наступает страшная тишина.
– Выходи сюда.
– Что? Не виноват я! не виноват!
– кричит Кривой.
– Да оправдали тебя...
Кривой
– Ну, марш за вещами!
В камере Кривой с разбегу валится Кузьке в ноги:
– Спасибо, век не забуду, заместо сына поминать стану.
– Пошел к ляду!
– ногой отталкивает его Кузька.
– Ну, чего таращишь глаз? Рад, что оправдали? Начнешь теперь писание читать, молиться? У-у, гад!
– Да что ты, я... я... господи, я медку тебе привезу...
– И так сладко... отойди, а то последние зубы выбкю!
Злоба Кузьки озадачивает Кривого. Он встает с колен, хватает с нар свою сумку и кланяется во все стороны:
– Прощайте, братцы. Дай бог счастья. К святкам гостинца привезу.
– Заблудишься-метелица будет. Лети!
В цейхгаузе Кривой лихорадочно переодевается, благодарит за что-то начальника и надзирателей, на последнем обыске сам выворачивает свои карманы, за воротами бестолково целует жену, а та сквозь слезы шепчет:
– Отпустили таки, слава тебе боже...
– Пустили... едем, пропади они...
– Едем, а то еще вздумают чего, опять посадят...
– Не-эт уж, неэ-ет!
– храбрится Кривой.
– Конец, больше я не ответчик им, не вор...
– Бросишь? Ну, слава тебе, господи...
– Чего крестишься? Рада, что кидаю? Дождалась своего?
– Да уж спокой бы. Садись, умаялся.
– Сама садись. А что на суде плакал я, так ты на это не гляди. Их без слез не прошибешь. Сдавили, коршуны.
Кривой снимает с морды лошади сумку с резаной соломой и гладит ее:
– Соскучилась? Шевелись, вывози...
Голос его дрожит. Он дергает вожжи, впрыгивает в санц и машет кнутом:
– Ну, ну, но-о!
Студеный воздух пропитывается запахом потревоженного в санях сена. Кривой пьянеет в нем, хочет сказать жене шутку, но в глаз ему наискось бросается удаляющаяся тюрьма, и он грозит ей кнутовищем:
– Ишь, дьяволица какая, провались ты! Но-о!
Ему и весело, и больно, и горько: теперь ему осталось только вспоминать о молодости, о дерзости и до гроба покорно нести свое битое, ноющее, старое тело.
1915-1925 гг.