Пятая камера
Шрифт:
– Да Христос с тобой, -успокаивает его Клочков и будит Лотошника: - Василь, Василь, греку худо, слышь!..
Лотошник глядит на окна и идет к греку:
– Чего ты?
– Васа, ты товарыш, Куза товарыш, как братья мои...
Помирать я...
– Зачем помирать? Вот выдумал.
– А Куза, позови Кузу, -тревожится грек.
– Кузя в карцере песни поет.
– Та, та!
– кивает грек и указывает на Клочкова.
– Эта пришел и сё самотрит, самотрит.
– Уйди, святой, -говорит Лотошник Клочкову и утешает грека: -Умирать успеешь еще. Отбудешь арестантские роты, я отбуду каторгу, ахнем
– Та-та-та... сё, сё Хроций, Хреций...
Грек роняет чайник, комкает рубаху и царапает сведенными пальцами грудь. Лотошник видит на его гуоах красную пену, ютдается к двери и стучит в нее:
– Фельдшера! Фельдшера!"
Камера оживает, в коридор врывается гул шагов, щелкает замок, и на пороге появляется старший:
– Кому тут фельдшера?
– Человек помирает, -отвечает Лотошник.
– Не ищи приключения.
Старший трогает грека за ногу:
– Попандуполо, слышь? Попандуполо...
Веки грека обнажают белки, смыкаются и дрожат, как на огне.
V
Кривой решил подслушать молитву Кузьки и борется с дремотой. Вместе с ним крепятся парни, поранившие в драке стражника, два крестьянина, которым на базаре в сдаче кто-то всучил по фальшивому полтиннику. Кузька видит это и ярится. Дурачье! Двенадцать лет тому назад его самого одурачили этой молитвой. Сколько вытерпел он с тех пор! Его били в сыскных, на базарах и ярмарках, в волостных правлениях, в участках. Били все, у кого была сипа, били кулаками, камнями, ножнами шашек, ключами, нагайками. Били словами, намеками на правду, справедливость и закон. Десятки раз допрашивали его, четыре раза судили. И ни один судья не узнал в нем Кузьку Хмару, бывшего батрака, который крал и чувствовал, что погибает, шел на кражу и мечтал о том, что вот он украдет, купит за Кубанью земли, женится, будет сеять хлеб, драть в горах диких пчел, ходить за форелью. Ведь в миллион раз лучше пахать, сеять, чем воровать, быть в руках полицейских, сыщиков, приставов, урядников, скупщиков краденого, надзирателей и начальников тюрем. Это петля, могила. И не убежать от них Кузьке: оплела паутина неудач, суды, надзоры. Нет, не жить ему за Кубанью, не есть своего хлеба!
Кузька закрывает глаза и думает: "Игру бы хорошую затеять, что ли". Хорошо выигрывать, глядеть на взволнованные лица, притворяться спокойным и быть скупым на слова. Быстро летит время, в виски стучит, голос любовно, как горец лошади, шепчет в уши: "Не горячись, тише, тише", - и вдруг гаркнет: "Несись, по кушу, по кушу! Так! Так1 Еще!" И опять ласково шепчет: "Ша-ша, тихо, тихо, сорвешься". Кузька поднимает голову, зовет Обрубка в угол, садится рядом с ним и шепчет:
– Ну, запоминай: "Шла матушка Марья, шла и приустала, легла и приуснула, и снился ей сон. Над рекою Иорданью жиды Христа распинали, терновый венок надевали, с подножки кровь проливали. Вставала матушка Марья, рыдала, к земле припадала: кто мой сон трижды вспомянет, будет избавлен от пытки и всякой напасти.
Аминь". Понял?
– А как не. Ладная молитва.
– Ну, только никому чтоб, а то не поможет. Шепчи за мною: "Шла матушка Марья"...
– "Шла матушка Марья", -повторяет Обрубок и трогает Кузьку
– А тебе что за дело?
– Да ведь Марья-это баба какая-то, а тут молитва.
Кузька щелкает Обрубка по лбу:
– У тебя тут что, мякина?
– Не мякина, а нету в молитвах про Марью. Да чего ты сердишься? Я к тому, чтоб молитва пользительнее была. Ну, "Шла матушка Марья..."
– "...Шла и приустала, легла и приуснула..."
VI
От тоски проигравшийся Кузька придумал злую забаву: добыл лист бумаги и, собрав арестантов, полушопотом объявляет им:
– Ну, ребята, начинаем любовь крутить, но тес, а то...
– С кем крутить-то?
– С Сенькой.
Сенька, трусливый вор, выдал кого-то, сидит в одиночке и не выходит на прогулки.
Кузька карандашом пишет ему от имени арестантки Насти записку. Узколоб глядит ему под руку и с усмешкой читает:
– "Сеня, ягодка, увидала тебя у окошка и без плачу писать мне нельзя. Так прямо слеза и заливает..." Ловко...
– Не мешай.
В конце записки Лотошник рисует пронзенное стрелой, похожее на репу, сердце. Под сердцем Кузька старательно пишет: "Сене от мово сердечка", -под хохот камеры читает записку, сворачивает ее, перевязывает ниткой и через волчок отдает арестанту-уборщику:
– Передай, да смотри мне...
И опять в камере скучно, тоскливо. Лишь после обеда от двери раздается:
– Кузька!
– и из волчка на пол падает сверточек.
В сверточке записка Сеньки и пучок его русых, перевязанных суровой ниткой, волос.
– Ну, тише...
Кузька, подражая дьякону, выпрямляется и начинает:
– Гм, кх, господи, благослови. "Настенька, письмо твое нарушило мои горькие, несчастные думы. Ты враз влюбилась в меня, потому глаз у меня особенный и судьба фортунит. Жизнь моя потерянная, а из меня мог человек выйти, кабы с блатными не связался. Нащот делов я сильно горячий. В тюрьму прихватили по одному делу, в газетах даже печатали, как в номерах "Якорь" какие-то взяли у одного больше двух тысяч. Меня пришивают безвинно, ничего я не знаю и отошьюсь, потому не дурак.
Пропиши про свое дело. Я твое письмо целую несчетно раз и под подушку на ночь класть буду..."
– Вот, и есть же еще дураки.
Кузьке противно, но он смеется и потирает руки:
– Так, попал я, значит, в невесты. Ню-ню-ню, Сеня.
А у Сени в конторе деньги есть. Это мы знаем и завтра черкнем ему: "Сеня, ягодка, ниток выпиши, хочу тебе носочки на вечную память связать". Потом попросим его прислать бельишко постирать, платочков для вышивки купить. А там и до полиции дойдем и вывернем его, жабу, шиворот-навыворот...
VII
Кривой повторяет кусочки подслушанной Кузькиной молитвы и кивает на блекнущий за окном сад:
– Сад-то, сад, выйти поглядеть бы, а?
– И без сада цел будешь!
– ворчит конвойный.
– Ну, и не надо. И-и, беда какая. У мине, как хочешь знать, сад получше отого. Вишни этой, сливы, и сморода есть. Прошлым летом грушу прхпцепил. Окляматься должна. Бессемянка будет, чисто канфет.
Из кабинета следователя выводят Обрубка:
– Следующий!
Кривой одергивает бороду, боком проходит за дверь и вытягивается.