Потревоженные тени
Шрифт:
Так с этим она и уехала.
На другой год, когда я был на каникулах в деревне и когда зашла как-то речь о Рае, она, оказалось, была уже в монастыре.
— А Дюдя где?
— С ней же, — ответили мне. — Она его воспитывает.
— А Марфуша?
— Она в городе живет.
— И Василий Прокофьич?
— И он тоже. У них свой домик там... Рая им купила.
— Все устроилось хорошо, — сказал отец.
После этого лета я все реже и реже слышал о Марфуше, ее сыне и Василии Прокофьиче. Рая давно умерла, и с ее деньгами случилось какое-то странное происшествие. Официально и досконально было известно, что деньги она все держала при себе в каких-то билетах, а между тем, когда она умерла,
Я помню, об этом тогда все говорили, удивлялись, было даже что-то вроде следствия, но все это так и кончилось ничем.
— Так и должно было кончиться, — говорил отец. — Это всегда так бывает, и этим всегда кончается.
Считали, куда она могла девать деньги, сколько она, по словам монахинь, пожертвовала на монастырь, но это все-таки была далеко не та цифра, которая хоть сколько-нибудь походила бы на действительность.
О Дюде, то есть об Иуде, были такого рода сведения: он в Москве, учится в гимназии, но очень плохо, — совсем тупой мальчик.
— Кто же за него платит?
— А это она внесла за все время вперед за него. Это она еще при жизни сделала. Она и духовную оставила все ему. Вот только денег-то не нашли. В этом и вся беда.
О Василии Прокофьиче пришло наконец известие, что он умер. И только.
О Марфуше — что она пьет и, кажется, собирается замуж за какого-то чиновника.
VII
Прошли годы. Много лет прошло с тех пор — лет двадцать пять прошло. Старики умерли, молодые сделались стариками, а те, кто были тогда совсем еще детьми, смотрят теперь уж серьезными и солидными людьми, которые, когда рассказывают про то, что тогда было, только слушают и улыбаются: да полно, дескать, так ли? Это что-то почти невероятное вы рассказываете... Утешение здесь, впрочем, в том, что в свое время и их будут так же слушать и будут то же самое думать, когда и они будут рассказывать про это свое время.
Года три назад мне пришлось довольно долго прожить в нашем уездном городе. Из старых знакомых никого уже не было, и я, дожидаясь кого мне нужно было, по целым дням просиживал у окна на постоялом дворе, где я остановился.
Моя комната была угловая. Одна сторона выходила на улицу, и я мог видеть ее всю вплоть до того конца ее, который оканчивался прямо полем. Окно другой стороны выходило на площадь — огромный пустырь, поросший травой и всяким бурьяном; посредине этого пустыря стояли присутственные места и двухэтажный, с колоннами, с решетками на окнах, большой каменный дом — городской общественный банк, за год или за два перед тем расхищенный.
Дом этот скучно стоял с заколоченными окнами, без всякого дела, точно оплеванный и выставленный на позор, и только мешал виду из моих окон на монастырь, великолепно раскинувшийся по той стороне реки, за площадью в обширных садах, со всех сторон его окружавших. Я поэтому готов был проклинать этот пустой дом.
Но он, и кроме монастыря, мешал мне еще видеть, как сходятся и расходятся чиновники из присутственных мест.
Он стоял так глупо, что благодаря ему я мог видеть только боковые стены зданий полицейского управления, казначейства, почты и еще чего-то; подъезды же все он мне заслонял.
Это последнее обстоятельство долго меня раздражало но одному пустому, в сущности, случаю, но повторявшемуся каждый день и оттого особенно досадному.
Как я сказал, я целые дни почти просиживал у окна, посматривая на улицу, на площадь. Время было жаркое, я отворю окно, сяду возле него, а то и вовсе лягу на него и смотрю.
Вот кто-то далеко показался — едва видно — и идет; от нечего делать я слежу за ним, как он приближается. Проходит две-три минуты —
Прошел этот, на глаза попался другой — я слежу и за этим. И этого узнаю, когда он приближаться начнет. Он каждый день тоже тут проходит... Утром он идет вот отсюда, потом заходит, должно быть, куда-нибудь в полицейское управление или в другое какое присутствие — я не вижу этого благодаря выморочному дому — и оттуда, так часа в два, идет назад. И так каждый день.
И этого вот знаю. Этот — господь уж его знает, куда он ходит, но ходит с изумительной тоже аккуратностью, хоть часы по нем проверяй. И я проверял — минута в минуту. Идет ровным, мерным шагом, низы брюк — все равно, хоть и нет дождя и грязи — подвернуты, под мышкой коленкоровый, серо-коричневый зонтик с медным наконечником и белой, порыжелой от времени, большой костяной ручкой. Пальто широкое, просторное, точно чужое. Выражения в глазах — я всматривался, когда он проходил мимо меня, — никакого. Но он почему-то всякий раз, как увидит меня, непременно потупится.
Знаю и вот этого молоденького чиновника, в новенькой фуражечке с новенькой же кокардочкой и необыкновенно блестяще вычищенными сапогами с легоньким поскрипыванием. Он тоже ходит все в какое-то присутствие, но не знаю — не могу видеть, в какое.
И много тогда я узнавал так всякого народа.
Но особенно меня заинтересовал один удивительно странный какой-то господин. По-видимому, это был тоже чиновник — я видел его несколько раз в фуражке с кокардой. Но он не всегда ходил мимо моих окон — иногда вдруг он появлялся на площади совсем с противоположной стороны, хотя и шел все равно туда же, куда и все, то есть в один из присутственных домов. Он даже чаще так ходил, то есть не мимо меня, а откуда-то появляясь, вдруг точно из земли вырастая.
Особенность его, чем он и бросился мне в глаза и почему я и заинтересовался им так, была та, что он шел и все оглядывался назад, точно он кого-то ожидал за собой и этот кто-то, которого он ожидал, или отстал, или совсем где-то застрял и нейдет, а ему дожидаться его некогда. Он и оглядывается все поэтому.
Но один раз я подметил причину этого его оглядывания. Он шел этак, оглядывался и вдруг остановился. Я стал смотреть, кого это он ждет. По улице — он выходил из улицы на площадь — шла маленькая горбатая или, по крайней мере, страшно сутуловатая девочка лет девяти, много десяти. Наконец она приблизилась к нему, он взял ее за руку, и они пошли вместе, туда же все, за пустой дом, стало быть, в какое-нибудь присутствие. Этот раз он шел в форменной фуражке и нес даже какие-то дела — синюю папку с белым ярлыком, какие всегда заключают в себе «дела».
«Но куда же это он с девочкой-то этой? — соображал я. — Впрочем, он, может быть, там живет? Но зачем же он ходит все из улицы, оттуда? Нет, он не там живет», — решил я. И в самом деле, в три часа, когда пошли все чиновники, пошел и он. И девочка с ним, и идут, опять держась рука за руку.
Этот раз они проходили по моей стороне улицы, совсем возле меня, и я мог первый раз хорошо рассмотреть его в лицо. Лицо его было бледное, почти без кровинки; жиденькие русые, едва приметные усики; жиденькие же длинные волосы — мне показалось, напомаженные — ниспадали на воротник сзади из-под фуражки. Глаз я не видал — он их не поднял на меня. Такая же бледная была и его сутуловатая девочка, которую он не вел за руку, но она сама как-то уцепилась за его руку и точно боялась оторваться от него. Девочка мельком взглянула на меня, и мне показалось, что она точно потому так уцепилась за него, что подозревает меня в том, что я отниму ее у него, — враждебно как-то посмотрела.