Парадиз
Шрифт:
за такой Чингиз послал посла
Сминая под собой ее тело, раздавливая своим, он вколачивался, и острое алчное удовольствие неслось по венам. При каждом сливающемся в одно целое толчке складки юбки под ним шуршали, дробились сладким звуком, разливались в крови, смешиваясь со слюной во рту. Когда он неистово целовал губы, щеки, шею, ключицы. И вкус этот отдавал солью.
Он упивался, разгонялся, спаивая жаром своей крови член с ее тугим, неподатливым, сопротивляющимся телом.
Дебольский вздрогнул и сбился с ритма. Задыхаясь и испуганно жадно
И увидел лицо Зарайской.
Она, откинувшись затылком на сиденье, зажмуривала глаза. И из-под ресниц рывками, похожими на рывки совокупления, текли слезы. На бледные, серые щеки, трясущиеся искаженные губы, по подбородку на шею, по вискам на волосы. Руки ее были сжаты в кулаки, притиснуты сведенными локтями к груди, напряжены выступившими венами и сухожилиями, дрожащими костяшками скрывая беззвучно кричащий рот.
В молчаливой гонии она тряслась, будто билась в эпилептическом припадке.
Ужас поднялся в сознании Дебольского. Как поднимается в человеке, вдруг ощутившем себя насильником.
И он искренне, испуганно, панически захотел ее отпустить. Отшвырнуть от себя, отринуть, оторвать, отвратить.
Хотел! Но не мог — руки не пускали.
Отчего злобная обида на мгновение заволокла сознание. И пришла мысль, короткое, хлестко ожесточенное желание: выбросить ее на улицу. Распахнуть дверь и вытолкнуть — сюда, к этой лютой синей двери. И пусть! Пусть будет, как будет, пусть останется одна — ведь он не виноват. Ведь ничто не мешает ему бросить ее здесь.
И Зарайская будто услышала — испугалась. С судорожным вдохом распахнула глаза: и тонкие руки взметнулись, обхватив его за шею.
— Нет! — надрывный голос разрезал душный спертый воздух машины. — Не отпускай. Не отпускай меня, Саша.
На шее ее забилась жилка, призывно беззащитно затряслись губы. И кожа ее испуганно затеплела, покрываясь испариной. Щекоча ноздри запахом. Возвращая бешеную животную похоть.
И стало все равно.
Он уже не мог остановиться сейчас. Когда ее тело было под ним. И Зарайская — горячая, мокрая от духоты Зарайская — с широко разведенными коленями тяжело дышала ему в лицо.
и такая на кровавом блюде
Он ничего в жизни не хотел — только взять ее сейчас. Кончить внутрь, меж ее широко разверзнутых ног.
голову Крестителя несла
Он не мог, не хотел останавливаться. Да, она не двигалась, не стонала и не обнимала. Но, безвольно отринувшись, терпела и позволяла. Отвернув голову, так что перед глазами Дебольского горько-громко билась напряженная жилка на ее шее. Прижав ломко искривленное запястье к векам, закрывая глаза, чтобы не смотреть.
Но ему сейчас было этого довольно. Потому что кончая в томную, обжигающую, ломкую Зарайскую, он испытывал сейчас самое острое, наивысшее наслаждение в своей жизни.
Дебольский дернулся в последний раз, изливаясь внутрь, вжимая острое тело в мягкое сиденье. Повалился сверху и замер. Легкие разрывало, он задыхался.
Но кровь, ликуя, неслась по венам.
Только
Тяжелым отходняком затряслись руки. Дебольский сидел, привалившись к рулю и боялся на нее посмотреть. Остановившись взглядом в непроглядной ночи лобового стекла.
И мучительная тишина висела в салоне несколько бесконечных минут. До бесцветного едва различимого шепота Зарайской:
— Саша, отвези меня домой, — тихим, сухо-надтреснутым голосом прошелестела она.
Тяжело села. Пошарила трясущимися — было слышно, как они бьются о пластик, — пальцами, подняла спинку сиденья. И, облокотившись о стекло, устало опустила голову на ладонь. Согнутая рука ее ходила ходуном.
со смутным чувством облегчения завел машину. Она мягко загудела двигателем, осветила фарами узкую дворовую дорогу, унизанную брошенными на ночь автомобилями. Послушно потянулась к выезду.
Зарайская сидела почти бесшумно, но в тишине салона слышалось ее дыхание. Она прижималась лбом к стеклу и, казалось, не смотрела никуда.
— Мне холодно, Саша, — голос ее скрипучим эхом носился по салону, — мне так холодно.
Он машинально прибавил отопление. Сначала на двадцать два градуса, потом на двадцать четыре, двадцать шесть. В салоне стало удушливо жарко. А Зарайская дрожала. Тряслись плечи, руки, губы. Подбородок. И когда она пыталась сказать адрес, зубы ее стучали друг о друга так, что Дебольский слышал их дробь.
А сам чувствовал, как мучительное, пожирающее его возбуждение, отступившее на какие-то минуты, возвращается. И осязал ее запах: ее губ, ее пота, юбки, и томительный острый душок, исходящий из-под ее складок. Он не давал покоя, и волосы на руках у него вставали дыбом. Дебольский алчно нестерпимо хотел почувствовать ее вкус. Вкус ее излияний, ее возбуждения.
Почувствовать и ощутить…
— Зачем, Саш-ша? — послышался ему мучительный, оглушающий болью, вынимающий душу стон.
Он вздрогнул всем телом, повернулся — но нет, она молчала. Уткнувшись в руку, глядя во мрак за окном. Забыв о его существовании.
Зарайская жила в таком же сером, безликом районе. Обычный дом. Обычная шестнадцатиэтажка. Обычный двор. Темные тротуары. И как только Дебольский остановил машину, а может, даже за секунду до этого, она распахнула дверцу. Распахнула, рванулась было выйти. Но замерла.
Дебольский держал ее тяжелым взглядом — хватал спину, торчащие лопатки, сень волос. И ждал, требовал: обернись, обернись. Обернись! Я так жду!
И она почувствовала.
Медленно, опустив голову, подалась назад — юбка ее с шелестом скользнула по сиденью. Тяжелые складки рассыпались вокруг дрожащих щиколоток. Села на место, откинувшись на спинку, смежив слипшиеся ресницы. Губы ее чуть дрогнули и приоткрылись.