Парадиз
Шрифт:
Дебольский выходил из холла — убегал подальше от этой лестницы — торопливо, будто преступник, покидающий место содеянного. Чтобы поскорее выкинуть из головы Климчука с его семьями. Для него только неявное вмешательство Зарайской сделало ситуацию заметной. Вывело на свет из легковесной области смеха за спиной: мужских полупрезрительных издевок над женой, над Эльзой, сочувствия Климчуку.
И он торопился затолкать ее обратно, избавиться от скользкого и неприятного, вдохнув уличного весеннего воздуха и уверившись, что его это все не касается. Потому что не на него прольется
Он поспешно спустился в пешеходный переход под широким шоссе, отделяющий офис «Лотоса» от живого мира. И, торопясь, почувствовал, что от быстрого шага спина покрылась теплой испариной, на висках выступили горячие капли.
В бетонной кишке пешеходного перехода было неожиданно холодно, ветрено, тяжело пахло сыростью. Суетливый поток окутал и впитал его в себя. Густая толпа двумя противоборствующими, сталкивающимися и сливающимися полосами движения текла навстречу и обратно. Смешиваясь перед глазами: сумками, включенными телефонами, наушниками, вздыбленными волосами, мокрыми вспотевшими лбами, сутолокой одежды.
В смраде вечной сырости смешались запахи гниения недопроданных овощей, цветов, сотен людей, ежедневно спускавшихся и поднимавшихся из сумрачного перехода. И окатило чрезмерно громкое для маленького помещения бряцанье гитары — каждый день тут играли одни и те же сопливые прыщавые малолетки. Играли фальшиво, нескладно, не попадая в ноты. Играли для того, чтобы заработать на пиво и гордиться самостоятельным творческим заработком.
Особенно невыносимым для быстро проходящих мимо людей, когда самый длинный и сутулый из них пел гнусавым бесталанным козлетоном.
Но сегодня вместо него с клацающими звуками плохо настроенной гитары сливался громкий морской прибой смеха Зарайской.
«…вecause I'm happy…» — не очень попадала в такт гитара в примитивном подборе.
А смех этот взлетал под потолок, распугивая копившуюся там хмарь, переливался, множился, дробился у киосков.
Вокруг теснилась толпа, то и дело задевая Дебольского плечами. Рюкзаками, сумками. Старуха тащила за собой подпрыгивающую на металлических решетках сливов тележку, мальчишки-подростки, нарочито громко матерясь, пихаясь и перекрикиваясь, волокли огромные ранцы, девушки в дешевых безобразно-однотонных платьях и безобразно-нелепых туфлях пропадали в слащавых переливах дешевой попсы в наушниках.
А вязь острых каблуков кружила по грязному, плохо залитому бетонному полу, разнося дробный клич, утягивая кружащуюся фигуру Зарайской в петле вальса.
«…Clap along if you feel like happiness is the truth… Because I'm happy…»
Она танцевала в сумрачном, толкотливом зале пешеходного перехода. На скользком неровном полу, густо заплеванном и загаженном, чистоту которого не могли сохранить унылые дворники в рыжих жилетах.
И смеялась, запрокидывая голову, глядя на Волкова. Ведя его по кругу, кружа, осеняя собой. И он с одуревшим взглядом диких глаз сжимал ее талию. Дрожащими — Дебольский мог поклясться, что дрожащими, — пальцами прикасаясь к ремешку, делящему ее фигуру пополам. К пурпурно-красному платью. К мглистой сени ее ломкой талии.
Старуха
А она кружилась. И острые каблуки попирали брошенные окурки, смятые пачки сигарет, окунались в тонкую струйку пролитого пива, похожую на потек мочи, распространяющую удушливое зловоние.
А Дебольскому почему-то стало не по себе.
От какой-то противоестественной дикости этой сцены. От ее сюрреалистической несостоятельности. А может, от самого острого, наигранного смеха Зарайской. Которая в переливе повернула голову и на мгновение встретилась с ним взглядом, будто ждала, что он должен стоять там.
Губы ее смеялись. Щеки ее смеялись, глаза. Но что-то такое было в их глубине, что Дебольский остро почувствовал — так остро, будто в этот момент стоял во вчерашнем темном конференце, — как немо прозвучал все тот же вопрос.
И Зарайская резким махом остановилась.
На середине недоигранной ноты, вскинув руки-плети и одним движением оборвав бесконечное вращение. Острые каблуки сверкнули, переступив в последний раз. И гитара тоже, замешкавшись, запнулась:
«…Because I'm… I'm…»
Волков — нелепый, забытый и потерянный — остался один посреди перехода. И его тут же, как пустое место, поглотила и всосала толпа.
Зарайская в красном платье подбежала к музыкантам, вместо монеты, который у нее не было, поднялась на цыпочки и на мгновение прижалась губами к щеке длинного сутулого парня с гитарой — фальшивые аккорды окончательно смешались, столкнулись, набиваясь друг на друга, бездарный наигрыш умолк. И на щеках его разлился горячий красный румянец.
А Дебольский вздрогнул. Потому что смотрела она на него. Через плечо музыканта, долгим испытующим взглядом, и тоже спрашивала: было — не было?
42
Когда уже поздней ночью Дебольский, собравшись, наконец, домой, вышел в коридор, напротив дверей стояла Зарайская. В темно-красном винном платье она ждала в сумраке пустого угла, согнув колено, и меж двух пальцев небрежно сжимала горлышко бутылки вина.
Красного.
— Саша, ты, наверное, хочешь меня спросить, — не спросила, утвердила она. — Я не против.
Показала на бутылку, и на губах ее заиграла чуть приметная и чуть насмешливая улыбка.
Он молча кивнул. И снова они пошли в темный большой конференц. Зарайская села на тот самый единственный выставленный стул. Но не стала забрасывать на стол ноги в туфлях на длинных острых каблуках, как в тот единственный раз, когда они уже пили здесь вино, — заложила одну на другую. И вызывающе прекрасное платье натянулось на колене.
На Дебольского она не смотрела. Сидела удивительно прямо и слегка, приподнимая уголки губ, улыбалась, выжидая.