Мемуары
Шрифт:
При этом надо добавить, что безумный Михаил Матвеевич, достойный корреспондент, все спутал и принял ангела, явившегося на фронте, за Леву Гумилева. С. Б. требует, чтобы я написала, что у Марины об этом сказано: "есть с огромными крылами, а бывают и без крыл". Между тем оказалось, что Лева давно уже не ангел, о чем забыл Михаил Матвеевич, а служит в Музее, не экспонатом, а, по-видимому, научным сотрудником. Пошлин бог удачи и покладистого характера.
Самое главное же то, что ангелом, никем не узнанным, оказался Сергей Борисович: он принес картошку, и много.
Хлеб желателен к обеду. (Эту приписку сделал С. Б. Рудаков)»
Так мы то ли развлекались, то ли отвлекались от всех бедствий войны. Впрочем, Сергей Борисович еще не отошел от радостного возбуждения, подогреваемый своим все возрастающим успехом. Надо признать,
Я упоминаю эти в высшей степени характерные детали, чтобы объяснить, почему он уже не удовлетворялся общением со мной. Дело в том, что я к этому времени осталась в очень тяжелом положении. Рудаков отзывался об этом эгоцентрично: ему нужна была собеседница и восхищенная слушательница. Вот как он писал он мне в июне 1943-го: «У нее очень плохи дела и не только не приняли в Союз, но открепили от каких-то, остаточных, промежуточных звеньев полунаучного снабжения. Она зарабатывала донорством — это тоже отчего-то кончилось. Она в дикой меланхолии и реальном отчаянии. Все это удивительно, так как у нее ослепительные рекомендации того же Цявловского, Эйхембаума, Бродского, Мануйлова и etc. И работает она существенно. Ее "дуэли" и "кружок 16" поминается с ее именем в любой паршивенькой статье и в томах "Литературного наследства" и проч. Но все без проку, — наивно заключает Рудаков, — ведь у нее более десятка напечатанных работ. В ней все же есть какая-то глупца, немочь и неприязнь к людям, фырчание мандельштамовского толка, очевидно все и портящее». Это объяснение так примитивно, что заменять его подлинной причиной такого остракизма, то есть политической, мне не хочется. Между тем из тех же писем выяснилось, что у мужа и жены уже давно выработалось отрицательное отношение к моим работам: «Вот об Эмме пишешь, что так мол и надо. Это не совсем так. Ее лермонтовские работы лучше, чем мы думали». По сути своей Рудаков был добрый и благородный человек, ему, видимо, было совестно так меня шельмовать, в то время когда мы так дружно проводили вместе тяжелые военные дни. Но все-таки привычный эгоцентризм тут же вступил в свои права: «У меня теперь нет чувства конкуренции. А мне все равно мало всех Союзов. Меня это не характеризует».
Это семейное скептическое отношение ко всем, кто не принадлежит к ленинградской школе, то есть работает не в замкнутом кругу формального метода, характерно для «последователей» хотя бы и «авангарда», но не для его творцов. А между тем сам Шкловский, назвав данные мне рекомендации «стихотворениями в прозе», со своей стороны дал мне такую ослепительную рекомендацию, которой я могла бы гордиться и по сей день. Успеха она не имела никакого, где находится ее подлинник — мне не известно, но у меня
сохранилась официально заверенная копия.
В правление Союза писателей
Тов. Герштейн заново работает над Лермонтовым.
Она не пишет книги о книгах, а находит новый ход, и без нее работать уже нельзя.
Это и есть писатель, то есть первоисточник, а не обработчик.
В. Шкловский
14 мая 1943 г.
Вот она.
Добавлю: он назвал «положительным фактором», что в упомянутых рекомендациях нигде не сказано, «что вы трудолюбивая».
Конечно, такое признание принесло мне чувство радости и успокоенности. Такому авторитету, как острый и беспощадный Виктор Шкловский, можно довериться.
Но, как я уже говорила, реального успеха аттестация Шкловского не имела.
Я медленно опускалась в яму отчаянного положения.
Николай Павлович Анциферов старался мне помочь, усердно подталкивая в число авторов Совинформбюро, самого официозного органа.
Я не умела дать туда ни одной строчки, за исключением тех случаев, когда требуемая заметка предназначалась для
«27 октября 43.
Так же как и все современные писатели, он интересуется психологией.
В прошлом веке великие писатели уже проложили эту дорогу. Но у них был другой материал. Замечательные люди, обогнавшие на несколько десятилетий своих современников, описывали незамечательных обыкновенных людей. Жизнь этих последних была стабильна. Она имела форму. Вместе с тем эта устойчивая форма открывала возможности для происшествий. На неожиданных событиях раскрывались обычные свойства людей. Обыкновенный средний человек имел характер, биографию. Писатель заглядывал в глубину его души и раскрывал в рядовой истории жизни необычайное внутреннее богатство. Читатель узнавал себя и был благодарен писателю. Он не замечал, что писатель дарил ему его самого, проведенного через фильтр изысканного тонкого искусства. О приемах этого искусства почти не говорили. Писатель был одинок. Критики едва поднимались до понимания его мастерства. Личная жизнь и быт писателя резко отличались от жизни обыкновенного человека. Это было в порядке вещей. А писал он о том, что подсмотрел среди чужих. Было нечто, что делало этих чужих родными — отечество, Россия. О ней и писали.
Теперь все не так. Характера нет совсем. Есть рефлексы, вырабатывающиеся под давлением многотонной механизированной силы. Когда ритм этой огромной машины чем-нибудь перебивается, — иногда робко, иногда с необыкновенной силой вырываются наружу чувства, вкусы, надежды, страсти. Ужасно! Оказывается, они одни и те же, что были 50 лет назад. Ничего не изменилось. Ничем не обогатились. Современного вкуса, стиля, новой личности нет. Новая форма только в ритме. Современным стилем в искусстве должен быть — быстрый внешний темп и совершенно неподвижное внутреннее состояние. Но страсти, но чувство личности… они озаряют внезапно уже чужую не принадлежащую себе жизнь и исчезают под давлением непреодолимого. А эти зарницы, как знать — может быть, они-то и есть залог будущего. "Они когда-нибудь проснутся в далеком море как волна".
Современный писатель не может без искусственного неестественного напряжения написать биографию, роман, описать жизнь, в которой события помогают гармоническому росту личности.
У нас нет даже самого элементарного. Нет возраста. Дети, молодежь, зрелые люди и старики живут одной и той же жизнью. Резкие, потрясающие перемены, выпавшие на нашу долю, никогда и не снились человеку прошлого века. А между тем как полна, как длинна была его жизнь, он перерождался несколько раз в своей жизни и принимал новую форму. А мы все те же при всех потрясеньях. Поэтому описать современного человека — это значит вырывать отдельные эпизоды, не связывая их в протяженном во времени повествовании. Лев Толстой делал то же самое. Его "Детство", "Отрочество"… это отдельные кадры, островки в его памяти о себе. А получается иллюзия связного повествования. Помогает воздух между главами. Современные кадры врываются из безвоздушного пространства.
Автор и не претендует на то, чтоб создать повесть, по которой можно проследить жизнь героя. Он идет в открытую и говорит только об отдельных случаях. Они разные, пестрые. По ним как будто и не поймешь жизнь общества, эпохи. Да и куда нам понять? Что мы видим?
Зощенко не рассуждает, не умозаключает. Он написал книгу о травмах».
Самое удивительное, что эта запись была сделано 27 октября (1943), а 14 ноября скончался мой отец.
Конца можно было ожидать каждый день. И действительно, 11 ноября у него произошло кровоизлияние в мозг, и через три дня он скончался в больнице.