Мемуары
Шрифт:
Между тем работа над выставкой вступала в свою завершающую фазу. В залах Исторического музея стало появляться много новых людей. Приходили художники, интересующиеся новой работой Суетина и Рождественского. Конечно, часто заглядывал Николай Иванович, поощрительно рассматривающий находки своих единомышленников и личных друзей. Нередко посещал меня здесь и Евгений Яковлевич: дома в эти дни меня трудно было застать, не забудем также, что генеральные репетиции и вернисажи были его стихией.
Предвернисажная суета шла полным ходом. Шрифтовики спешно что-то меняли в надписях под экспонатами, плотники и столяры подгоняли настенные рамы и мебель… Пахло деревом, краской, клеем, стучали молотки, пела пила – мы находились как будто в большой производственной мастерской. Это веселило. Вот Андроников и Рождественский вздумали изменить конфигурацию уже, казалось бы, законченного стенда. Они тащат
Ираклий называет меня Емма по примеру домработницы моих соседей, а я его Андрон. Здесь мы были с ним не только коллегами-лермонтоведами, но и соратниками по борьбе с нашими экстатичными музейными дамами. Наша сплоченность с художниками делала из нас особую партию в музее. Что греха таить – мы позволяли себе лишнее в борьбе со своими «идейными» противниками. Мы попросту их третировали, что не делает нам чести.
Однажды Андроников вместе с художниками нечаянно перешли границу дозволенного. Я даже обрушилась на них чуть ли не с выговором. Они так небрежно отнеслись к необходимому совместному обсуждению одной из тем выставки, что забыли о научной сотруднице, являвшейся автором экспозиции этого стенда. Она не без волнения готовилась защищать свою концепцию, разложив на полу все свои экспонаты в уже готовом порядке. А оппонентов нет, оказалось – их нет в музее. Невозможно было смотреть на жалкую фигуру этой женщины, обычно такой заносчивой и самоуверенной. А отойти от ценнейших экспонатов, разложенных на полу, она не могла ни на минуту. Наконец все трое вернулись в музей заметно приободрившиеся и повеселевшие. Видимо, они были в ресторане, где пообедали, как полагается настоящим джентльменам. Правда, Андроников никогда не брал в рот спиртного. Он говорил, что ему не нужно пить, он и так как пьяный – пьян от жизни. Когда другие пили, он вдохновенно импровизировал. А когда Андроников разыгрывал свои рассказы, слушатели забывали о времени. Очевидно, так случилось и на этот раз. Кстати говоря, это было слабым местом его блистательного дарования. Он иногда затягивал процесс своих перевоплощений. В этом сказывался его дилетантизм. Я не раз наблюдала, как он не мог вовремя выйти из образа. Не он управлял своими гротескными персонажами, а они владели им. Иногда даже жутковато было смотреть на него во время таких «сеансов». Надо думать, что после войны, когда он стал выступать публично в больших концертных залах, он приобрел чисто профессиональное мастерство. Темп и ритм работы ему диктовала заполненная до отказа аудитория. Это уже не то что вызывать восхищенную благодарность маленького кружка знатоков.
Вот какой полной жизнью я жила эти полгода. Мне даже приснился незабываемый по ощущению сон как «предчувствие блаженства», по слову Лермонтова.
Предметного его содержания я не помню. Но возник он на необычном фоне. За окном что-то происходило. Шли машины. Наступавшая на минуту тишина прерывалась нестройным хором грубых мужских голосов, и опять этот однообразный грохот тяжелого транспорта, бог знает как попавшего на нашу глухую улицу. Он меня будит и опять убаюкивает. Я просыпаюсь окончательно уже полным утром. Лежу, не встаю, стараясь удержать еще несколько минут непонятное чувство смутной радости, владевшей мною всю ночь.
Внезапно дверь без стука распахивается. В комнату стремительно входит мама, никакого «С добрым утром», она произносит только два слова:
– Германия напала!
…Почему перед бедой часто снятся счастливые сны? Не знаю.
А стихи Лермонтова звучат так:
…Покажет образ совершенства И вдруг отнимет навсегда И, дав предчувствия блаженства, Не даст мне счастья никогда.(«Мой демон»)
Каждый помнит, как он прожил день 22 июня 1941 года. Один сразу получил повестку в военкомат и с этого дня больше не принадлежал себе.
Другой не получил, но сам явился в военкомат или в райком партии, требуя, умоляя, настаивая, чтобы его послали на фронт. Третий был ошеломлен и испугался. А некто узнал о войне, когда еще все
Всякие я слышала рассказы об этих первых днях войны, но ни в устных пере дачах, ни в документальной хронике, ни в художественной литературе мне не случалось прочитать об одной подробности. Говорилось и о добровольцах, о зенитках и дирижаблях, устанавливаемых на улицах… Но нигде не было сказано, что все молодое поколение вышло на улицу.
В хорошее лето в Москве бывают в конце июня и в июле свои белые ночи. Тем нота наступает на какой-нибудь один час, и он не оставляет следа в сознании. Спать не хочется. В одну ночь юноши и девушки поняли, что пробил их звездный или смертный час. От волнения они не могли оставаться дома. Им хотелось быть вместе, но не в семье.
В первый день какие-то группы организованно пошли на Красную площадь. Только что они принимали здесь поздравления с окончанием средней школы, праздновали начало новой жизни. Но на этот раз их никто не встретил. Не до того было. Следующие группы растеклись по всему городу. К ним присоединялись новые. Но они не строились в колонны, не связывались руками в цепи, не пели, не несли плакаты. Постепенно они заняли все мостовые на улицах и просто шли, кто по двое, кто по трое, а больше в одиночку, молча, изредка перекидываясь словами с идущим рядом. Вдумчивые и взволнованные, они прощались с московскими улицами, дворами, друг с другом. Поколение шло навстречу своей судьбе.
В один из таких первых дней я вышла из Исторического музея вместе с Харджиевым. Мы мало разговаривали.
– Сегодня умер один писатель, – прервал молчание Николай Иванович.
– Кто же это?
– Зощенко.
– Как?!
– Зощенковский человек умер. А другой писатель возродился:
Словно молоты громовые Или воды гневных морей Золотое сердце России Мерно бьется в груди моей.Это были строки из стихотворения Н. Гумилева «Наступление» (1914 год).
Та научная сотрудница, третируемая недавно художниками, в молодости, как говорят, была балериной. У нее остались «изящные» манеры, чего у профессиональных балерин в повседневной жизни не бывает. В музее она нашла себе преданного помощника. Это был новичок-мальчик с женственными повадками. Он охотно, с любовью и рвением выполнял поручения бывшей балерины и будущей писательницы о Лермонтове. Но у него самого будущего не было. В первый же день войны он исчез — его призвали, отозвали, отослали? Скоро, очень скоро нам как-то невнятно сообщили, что он уже убит. Промелькнул и сгинул — мальчик с извивающимися движениями и открытой улыбкой.
Больше никого из наших выставочных пока не призвали. Но, конечно, мы не могли отгородиться от событий. Постепенно они становились все более грозными, но мы продолжали свое дело с таким напряжением, что даже находили место шуткам: «есть только две цели — взять Берлин и открыть выставку». Нам казалось, что Берлин возьмут без нас, и очень скоро. Сводки «От Советского информбюро» еще не убили этой надежды. Но постепенно мы стали слышать, как наши войска оставляли один населенный пункт за другим. А Эндер пришел в музей с сообщением, что только что через Красную площадь к Замоскворечью проехал грузовик, набитый людьми. На их лицах было написано невероятное напряжение. Не из боя ли они вырвались? Такие новости пока что действовали нас так, что мы еще более остервенело работали. «Вы что, железные?» — с удивлением спрашивала меня вахтерша, дежурившая в наших залах. Стояла необычная для Москвы жара. Окна, как мы помним, были у нас зашиты наглухо, в других залах музея уже ввели затемнение окон. Мы задыхались от неимоверной духоты. А экспонаты наши хранились внизу в подвале этого огромного здания. Оттуда мы таскали их в тяжелых ящиках на самый верх, под раскаленную крышу, взбираясь по лестницам (лифтов там не было) переходя в другой подъезд через анфиладу залов третьего этажа.