Мемуары
Шрифт:
Вечером Анна Андреевна сообразила, что я не принадлежу к «золотому запасу» страны и поэтому ни в каком эшелоне мне места не предусмотрено. И тут оказалось, что ей ничего не стоило бы заявить в Литфонде, что ей нужна сопровождающая, и указать на меня. Она была настолько уверена в успехе, что мы успели условиться. Я должна была прийти к ней очень рано утром, взяв с собой только маленький узелок с самыми необходимыми вещами. Но мне надо было решиться еще расстаться с моими родителями. В такие экстремальные дни это тяжелое испытание.
Мне казалось, что им даже будет легче, если меня не будет с ними. Они оставались на попечение моей сестры с ее мужем и детьми. Муж — русский человек, родом из Вологды. Повторяю, мы были еще наивны, предполагая, что это родство поможет моей еврейской
В восемь часов утра я звонила в дверь квартиры Бергольц. Мне открыла хозяйка и сказала, что ночью прибежал Пастернак и объявил, что состав уже стоит на платформе и надо немедленно явиться на посадку. И они уехали.
Я шла по улицам и плакала. Кругом летали, разносимые ветром, клочья рваных документов и марксистских политических брошюр. В женских парикмахерских не хватало места для клиенток, «дамы» выстраивали очередь на тротуарах. Немцы идут — надо прически делать.
Когда я пришла в музей, сотрудники собирались разойтись по воинским частям читать лекции или дежурить в ПВО. Взглянув на меня, Полина Львовна, наша директорша, сразу убедилась, что сегодня я не гожусь ни для какой аудитории. В этот день 16 октября многие были в таком же виде. День паники, неожиданных расставаний, трагических прощаний, попросту бегства.
В этот день все правительство уехало из Москвы. Папа рассказывал, что Сталин сказал остальным соратникам: «Вы как хотите, а я вернусь!»
Вероятно, такие же сведения дошли и до Суетина. Он обращался к Харджиеву: «Неужели вы не видите, что Сталин — гений». Николай Иванович с ним спорил, но в конце концов согласился: «Да — гений, но со знаком минус». Художники не признавали, как они думали, брюзжания Харджиева, а он говорил разумные вещи. Он смеялся над камуфляжем, окутавшим все высокие и важные по своему политическому значению здания. У немцев есть давным-давно подробнейшая карта Москвы, и любой ас руководствуется ею при налетах на советскую столицу.
Тот же Николай Иванович говорил мне шутя в эти дни бегства: «Я хочу в Иран. Там англичане. Это прелестное иго». Тем не менее, несмотря на свой скептицизм, он в первые же дни недели предсказывал, что немцы обязательно потерпят поражение. «Коалиция всегда побеждает», — убежденно говорил он.
В ближайшие дни Полина Львовна собрала всех оставшихся в Москве сотрудников. Она произнесла трагическую речь, сообщив, что уходит из Москвы пешком. Советовала и нам последовать ее примеру. Тем, кто не может идти или оставить семью, она дала последние наставления: «Сожгите партийные и комсомольские билеты, не забудьте уничтожить членские профессиональные книжки». Это уже показалось мне смешным. Неужели немцы имели такое нелепое представление о советской жизни? Ведь здесь каждый служащий механически вступал в профессиональный союз. Впрочем, в деревнях, то есть в колхозах, их, вероятно, не было, но были активисты-общественники, члены правления, агрономы и ветеринары, бухгалтеры и снабженцы, связанные с районным центром. На них-то крестьяне, очевидно, с удовольствием доносили. Первым признаком их положения, вероятно, был профсоюзный билет.
А в это время в отделе кадров музея спешно жгли и рвали личные документы сотрудников, в том числе и трудовые книжки.
Разве можно было скрыть, что мы терпим сокрушительное поражение, что наша армия окружена? Достаточно было открыть «Правду» и посмотреть передовицу, чтобы понять, что происходит на фронтах. Газета взывает к бойцам, чтобы они берегли свое оружие как зеницу ока, и уже понимаешь, что с фронта бегут. Садишься в трамвай или троллейбус и, пока он тормозит, слышишь, что весь вагон гудит. Как только входишь со своим интеллигентным лицом, все замолкают. По отголоскам затихшего спора угадываешь, что шумят все о том же: смеет ли боец, бросив оружие, уходить с фронта. А вот и он, герой диспута. Он защищается, нападает на высокое начальство — нет никакой возможности воевать. Постепенно взволнованная
У нас в больнице все корпуса были отведены под военный госпиталь. По «тревоге» ходячих раненых переводили в бомбоубежище. Однажды оттуда выскочил один командир, весь ходуном ходит, почти кричит: «На фронте в сто раз лучше. Тут сидишь взаперти, не видишь, где противник, сидишь сложа руки и ждешь, пристукнет тебя или нет. Хуже ничего нет». Большинство раненых отказывалось спускаться в бомбоубежище.
Лермонтовскую выставку пришлось свернуть. Грозные события давали о себе знать. Я ездила в части ПВО, в железнодорожные депо, словом, всюду, где мобилизованные жили на казарменном положении. С собой я привозила передвижную выставку о 1812 годе, о которой я уже упоминала. Там я читала патриотические лекции и имела от этого удовлетворение. Хуже дело обстояло с большой выставкой.
Свернув Лермонтовскую, нам оставалось только участвовать в упаковке экспонатов, возвращать их московским музеям (кому еще можно было, перед их эвакуацией), другие подготавливая прямо к отправке на восток. В опустевших залах мы устроили другую выставку, злободневную, посвященную войне. К счастью, она была основана на фотографиях, поэтому мы могли ее не сворачивать даже, когда с 23 июля началась бомбежка Москвы. Теперь мы не подымались из подвала по лестницам с тяжелой ношей, нет, мы прятались там под могучими сводами типичного здания девяностых годов — купеческого, прочного, построенного в ложнорусском стиле.
На новой выставке много места занимал материал о прогрессивной зарубежной интеллигенции, которую я терпеть не могла за их восторженные пошлые речи о Советском Союзе. Особенно меня раздражал Ромен Роллан, приезжавший в Москву в 1936 году. В «Правде» был напечатан его отзыв о закрытой колонии для несовершеннолетних преступников, учрежденной при НКВД. Роллан заявил, что она — живое воплощение заветной мечты Жан-Жака Руссо. После таких слов автор когда-то в юности столь любимой мной девятитомной эпопеи «Жан Кристоф», да и меньшей по объему «Очарованная душа», перестал меня интересовать. Я была очень рада, когда нам указали свыше, чтобы мы пореже о нем напоминали, потому что он живет в оккупированной немцами стране и наши похвалы могут ему повредить.
С Ролланом или без оного, но мы делали патриотическую выставку, достаточно фальшивую и условную. Здесь я столкнулась еще с одним явлением, которое наблюдала в течение последующих военных и даже послевоенных лет. Имею в виду фотохронику ТАСС. Наши подлинно, а не условно, героические фоторепортеры делали замечательные снимки на фронтах Великой Отечественной войны. Я могла бы назвать их работы «Фронт с человеческим лицом». Не потому, что они приукрашивали жестокий лик войны, а потому, что среди снимков попадались портретные характеристики живых людей. Некоторые репортеры подбирали натуру с наблюдательностью истинных художников. Разумеется, это делалось не в пылу сражений, не во время отступлений и поражений и, конечно, не в окружении. Во всяком случае в фотохронике ТАСС такие зловещие снимки не встречались. Но много было изображений бойцов, предоставленных самим себе во время коротких передышек между сражениями или трудными переходами. Никаких выступлений столичных артистов на самодельной сцене, сооруженной перед бойцами, никаких плясок, а человеческие лица. Но сколько я ни отбирала оригинальных фотопортретов, начальство никогда их не утверждало. Привычный и пустой взор останавливался только на тех фото, которые были похожи на уже примелькавшиеся на страницах газетных полос. До сих пор нам слишком часто приходится их видеть в кино и по телевизору. Несчастные люди в неуклюжих шинелях бегут как оголтелые, подносят снаряды, кругом бухают выстрелы, взрывается земля, кто-то падает замертво, а вот и другой… убит.