Левиафан
Шрифт:
— И вы им ничего не передавали?
Глаза сестры расширились.
— Ничего. Я бы не… — Она запнулась и посмотрела на меня, ища поддержки. Я кивнул. — Мне нечего было им передавать, да и зачем они стали бы что-то брать у меня? В конце концов, ведь они из-за меня здесь… были здесь. — На этих словах Эстер не выдержала и горько разрыдалась.
Я погладил ее по руке, пытаясь утешить и понимая тщетность моих усилий.
Мэйнон кивнул и произнес вполголоса, словно рассуждая с самим собой:
— Верно. И хотя я не вижу объяснений, каким образом яд оказался у них, похоже, они приняли его добровольно. Да и с какой стати женщинам действовать по приказу человека, чьи показания стали причиной их заключения в тюрьму. Тут мисс Тредуотер права.
— Значит, мы с сестрой
Помолчав секунду, судья кивнул:
— Да, конечно. Возможно, вы нам еще понадобитесь. Если после осмотра Криссы Мур выяснится, что девица беременна, нам снова придется встретиться. А пока можете идти. И спасибо вам обоим за помощь.
Резерфорд поднялся, чтобы проводить нас до двери. Возле порога он придержал меня, коснувшись плеча. Я с трудом подавил желание сбросить его руку.
— Но нам все же придется обыскать ваш дом. Навестим вас завтра. А до тех пор комнату Криссы Мур нельзя трогать, вещи должны оставаться на своих местах.
— Очень хорошо. Я переночую в другой комнате. До завтра, мистер Резерфорд. — Я коснулся шляпы и слегка поклонился.
Перед отъездом из города я разыскал кузнеца и договорился, чтобы он заглянул к нам — посмотреть ногу Бена. Это дало мне хоть какое-то утешение: если за целый день я не сделал ничего путного, то, по крайней мере, позаботился о моем верном друге. Моя собственная рана ныла всю дорогу. Эстер сидела рядом, погруженная в мрачное молчание. Темперанс капризничала, а на сердце у меня было неспокойно.
Я снова попробовал приподнять голову отца и влить ему в рот ложку густой похлебки, которую сварила Эстер, чувствуя, как у меня самого к горлу подступает тошнота от одного вида его влажных губ, безвольно болтающегося языка и мутных, устремленных к потолку глаз. Я попытался протолкнуть похлебку глубже, надеясь, что он проглотит ее, но вместо этого больной поперхнулся, и желтая жижа выплеснулась наружу. В конце концов я сдался, вытер отцу перепачканный подбородок и некоторое время молча сидел возле кровати.
На лбу у меня выступила испарина, мышцы и суставы болели, словно мою плоть терзали раскаленными клещами, и одновременно тело сотрясал озноб, а внутренности в животе скрутило тугим клубком. Я понял, что из-за открывшейся раны началась лихорадка.
Я понюхал миску с остатками похлебки — лишь чуть более наваристое блюдо, чем та еда, к которой я привык в армии. Вкус ее невозможно забыть: если нам везло — капуста и лук, всегда разваренные и осклизлые, плавали в мясном бульоне, если же везло меньше — жесткие куски сухожилий, щедро сдобренные приправой из трав, чтобы заглушить их сомнительный запах. От такой пищи часто делалось несварение. Как мы привычно шутили, на выходе еда выглядела лучше, чем на входе. Варево, которое дала мне сестра, было почти таким же неаппетитным на вид.
— Я ненавидел тебя, отец, — произнес я вслух, осознавая, что отец не смог бы уловить ход моих мыслей, даже если бы услышал меня. — Я так долго ненавидел тебя за то, что ты послал меня туда. — Я прикрыл глаза: в памяти всплыло раскрасневшееся от гнева лицо отца, который махал перед моим носом письмом от Мильтона. — Я считал, что ты поступаешь жестоко.
«Ты снова опозорил мое имя, ты снова оказался ни на что не годен. — Голос отца звенел от ярости. — Ты обесчестил имя Тредуотеров. Даю тебе последний шанс: присоединиться к тем, кто стоит на стороне Бога и правого дела — защищает парламент, отстаивая тем самым ценности, которые нам дороги и которым я учил тебя. Или… — он вскинул руку, пресекая мои протесты, — …ты мне больше не сын!»
Мне так и не довелось познакомиться с содержанием письма Джона Мильтона, да я и не особенно стремился, потому что и так прекрасно знал, о чем мог написать отцу мой наставник.
Последний день, который я провел под опекой Мильтона в Чалфонте [19] , начался в темные предрассветные часы. Проснувшись, я услышал, как за окном поскрипывают ветви старой липы, и подумал, что надо бы разбудить Элизабет и отправить ее в собственную спальню, прежде чем
19
Крупное поселение на юго-востоке Англии в графстве Бекингемшир.
В молодости нас нередко посещают такие фантазии.
Мои размышления были прерваны донесшимся снизу шумом: топот башмаков по деревянному полу и сердитые шаги — кто-то решительно карабкался по лестнице, ступенька за ступенькой. Моя комната находилась под самой крышей, скорее мансарда, узкая и тесная, в которой не найдется укромного уголка, где можно было бы спрятать Элизабет. Она тоже проснулась.
— Что случилось, Том? — спросила девушка, приподнимая голову с моей груди.
Но было уже поздно. Дверь распахнулась. В проеме возникла фигура человека со свечой в руке. Голос, требовательный и строгий, велел Элизабет одеться. Мне пришла в голову мысль, что следовало бы встать на ее защиту, но я не сделал этого, лишь тяжело вздохнул. В конце концов, случилось неизбежное. В глубине души я с самого начала знал, что не удастся долго скрывать нашу связь. Рано или поздно нас обнаружат. И вот это произошло.
— Одевайся, — сказал я бедняжке Элизабет. — Твой дядя ждет тебя.
Сейчас, год спустя, я снова говорил с отцом.
— Я был неправ, отец. Теперь я понимаю это. Я так ужасно подвел тебя и заслужил все, что случилось потом. — Я смотрел на подрагивающие губы отца, изо всех сил желая, чтобы он услышал мои слова. И понимая, что, скорее всего, говорю вслух с самим собой. — Я был глупым самонадеянным мальчишкой. Но сейчас перед тобой мужчина. Я больше не подведу тебя, отец, обещаю.
Я думал об Элизабет: она вернулась в Лондон опозоренная и обесчещенная, а пять месяцев спустя умерла от чумы. Тело ее гниет в могиле на южном берегу Темзы — в той самой земле, где нынче идет война. В течение многих месяцев, шагая маршем в солдатском строю, я утешал себя мыслью, что предложил жениться на ней — предложение мое было с негодованием отвергнуто дядей Элизабет, сопроводившим отказ ядовитыми насмешками. Я тосковал по Элизабет. Но, откровенно говоря, закрывая глаза — как сделал это сейчас — и пытаясь представить ее, я не мог вспомнить, как она выглядела, только ускользающее впечатление молодости и сладости. Мое сожаление, в отличие от моей любви, оказалось куда глубже. Горечь совершенной ошибки оставила неизгладимый след на моей совести.
После того как разгорелся скандал, мой наставник заявил, чтобы духу моего больше не было в его доме. Я возвращался в Норфолк — впрочем, письмо от Мильтона опередило меня, — лелея в душе самые черные чувства: я ненавидел учителя, обвинял слуг, которые выдали нас, и даже саму Элизабет за то, что соблазнила меня своей красотой. А затем я шагал из города в город, сражался и убивал, и не переставал считать себя несправедливо наказанным. Но сейчас, когда Элизабет была мертва, отец лежал больной и беспомощный, а ферма наша разорена, я сидел рядом с постелью родителя и, повесив голову, проклинал собственное безрассудство. Скольких несчастий можно было бы избежать, если бы я вел себя подобающим образом и думал об учебе, вместо удовольствий и развлечения.