Двенадцатый год
Шрифт:
Потом он взял стоявший на ковре ларец, достал из него самый большой стакан, положил сахару ж развел сахар горячим чаем, налитым менее чем до половины стакана.
– Дружище Усаковский, передай-ка мне сливки, - обратился он с самым добродушным видом к драгуну, с которым за несколько минут перед этим повздорил было.
– Какие сливки?
– спросил тот недоумевающе.
– Мы без сливок пьем.
– Да вон же молошник у тебя под носом стоит - экой ты, братец!
Усаковский догадался - перед ним стояла бутылка с ромом. Он улыбнулся.
– На-на, - говорил он, подавая бутылку, - не скислись ли только.
– Эти не скисаются, потому от библейской
– И Бурцев долил свой стакан ромом.
Давыдов и сегодня казался не в духе. Он, сидя на ковре, крутил правый висок, что означало у него или волнение, или внутреннюю работу. Эти дни у него почему-то не шел из головы тот вечер, который он, пять лет назад, провел в Москве у Хомутовых, когда княгиня Дашкова вспоминала свою молодость... "А нам-то и вспомнить нечем будет нашу молодость, - досадливо говорило его сердце: - так, канитель тянем... и нас после никто не вспомнит..."
– Это черт знает что такое!
– сказал он наконец, выпив залпом свой стакан.
Все посмотрели на него. Бурцев, мигая левым глазом старался не смотреть на Дурову и пил свой пунш скромно, маленькими глотками. Дурова вопросительно смотрела на Давыдова: она давно заметила, что он скучает и часто, задумываясь, говорит что-то сам с собою.
– Так жить нельзя, господа!
– продолжал Давыдов, теребя висок.
– Что мы за коптители неба! Нас гонят, а мы даже и оглядываться не смей; не смей заглянуть в рыло тому, кто тебя гонит. Вон Фигнер делает свое дело, и Сеславин. начинает лакомиться французятинкой, и Платов со своими казачишками от почечую лечится французскими красными каплями - guttae sanguinis... А мы...
Не успел он кончить, как уже Бурцев душил его в своих объятиях.
– Денисушка! красавец!
– теребил он своего друга.
– Да ты, дьяволова душа, - гений! Ты нам всем в душу залез и увидел, что мы с голоду помираем - так французятины хочется.
– Ну, полно-полно, перестань меня душить, чертов ноготь!
– отбивался Давыдов.
Бурцев, отскочив от него, повернулся к Дуровой, раскрыл руки, настежь развел их, как для объятий, и засеменил ногами.
– Алексаша! друг! ангел! поцелуемся!
– Потом, как бы опомнившись, он смешался и отступил назад, бормоча: - Эх, свинья я! От меня винищем несет...
– Слушайте, господа, - продолжал Давыдов...
– Мои ребята встретились недавно с казаками из атаманского полка - за фуражом ездили и по своему казацкому обычаю вынюхивали, нельзя ли чем поживиться. Так эти бестии-ищейки сказывали нашим, что недалеко отсюда заметили они обоз неприятельский, - обоз хороший, и прикрытия у него немного. Так вот я и думаю себе - не попытать ли счастья: обоз обозом, а то десяточек-другой и дичи настреляем, и полону себе захватим, да порасспросим: что и как? Как думаете?
Все согласились с радостью и порешили ночью же, вызвав охотников, отправиться в тайную экспедицию.
– Чэм болши блахам кусат, тэм менши будит гран-цузам спат, - одобрил общее решение Рахметка.
– Браво, Рахметка!
– обрадовался Бурцев...
– Да ты, черт побери, философ!
5
Дурова проснулась, когда уже было совсем темно. Когда она, сидя у "эскадронного костра", напилась чаю с парным молоком "бурцевского удою", как выражался силач Усаковскин, потом подкрепилась виленской колбасой, курицей и гусем, отлично сжаренными на шомполах Рахметкою, ее охватил такой непобедимый сон, что она тут же, у костра, на соломе, положив голову на чье-то седло и прикрыв лицо носовым платком, что называется, в воду канула.
– Защищайся, пьяная рожа, а то я убыо тебя, как собаку!
Бурцев посмотрел на него пьяными глазами, с трудом обнажил свою саблю и стал в позицию, икая и покачиваясь.
– Так на саблях?.. Отлично, черт побери... без секундантов... люблю, люблю - это по-гусарски... Ай да маринованная голова, - бормотал он.
– Защищайся!
Сабли скрестились, завизжали, скользя сталью по стали... Откуда ни возьмись Давыдов...
– Стойте, черти, дьяволы! что вы! взбесились!
– и он кинулся грудью на скрещенные сабли.
– Я вас арестую... бросайте сабли!
Эта неожиданность смутила противников. Они опустили сабли. Усаковский стоял бледный...
– Да какое вы имеете право, господин Давыдов?
– заговорил он, заикаясь.
– Какое право! право друга... А ты, пьяная бутылка, - обратился он к Бурцеву, подступая к самому его носу, - проси прощения у товарища... Ведь ты спьяну оскорбил его... Проси прощения - целуйся с ним.
Бурцев, которого гнев проходил скорее, чем хмель, тотчас же полез целоваться.
– Ну, прости, братуша... прости - больше не буду называть маринованной головой... Прости... а то Алексаша увидит... мне будет стыдно...
Усаковский, улыбаясь, обнял его... "А все-таки у тебя на голове копна сена", - заключил он.
Когда Дурова проснулась, то сначала никак не могла сообразить, где она и что с ней; На ночь костры все были потушены, чтоб не привлекать внимания неприятеля, и кругом слышался глухой, неясный говор. Она приподнялась и осмотрелась - память воротилась к ней. Одного она не могла понять, откуда взялась эта бурка, ко-которую она ощупала на себе. "Разве это добряк Пили-пенко прикрыл меня?" - подумала она. Она припомнила весь день, все предшествовавшие дни, которые с самого выступления из Вильны прикрывались какою-то мрачною дымкою. На душе у нее стало опять тяжело, хотя, подкрепившись пищею и сном, она чувствовала себя здоровою и бодрою.
Она огляделась кругом, и ее поразили какие-то багровые полосы на западном горизонте. Она смотрела и не могла понять, что это такое. Заря, конечно, не может быть такою багровою. Это не заря - это что-то зловещее, невиданное: это зарево огня, зарево пожаров... Это далеко где-то горит, и горит пе в одном месте, а на далеком расстоянии... Огни то дальше, то ближе.
"Боже!
– она догадалась.
– Это горят села, это горит покинутый нами край..." Что-то вроде тупого испуга охватило ее: то был испуг перед стихиею, пред неизбежным... "Пылает Россия... вот до чего мы дожили..."