Двенадцатый год
Шрифт:
Кто-то глубоко, во всю грудь вздохнул.
Давыдов разделил отряд на три части: одну он оставил при себе, другую поручил Усаковскому, остальную - Бурцеву. Пилипенко и Дурова остались при Давыдове.
Солдаты стали размещаться по партиям. Они это делали так же спокойно, как и на стоянке, словно бы собирались на водопой.
– А ты осади - что стал? Эй ты - который!
– Что! Не на твоей земле стал - али мало места?
– Так-ту, братцы, лучше - в аккурат, потихоньку да полегоньку.
– А то на?.. луковица! Эх, человек тоже!
– А вы полно, - успокаивал Пилипенко: - на всех хватит...
–
– Не лайся - грех... Не приказано...
– А все ж и бисив комарь! укусив у саме око... Разместились. Поводья подобраны. Все в струнку.
"Смирно!" - командует Давыдов. Чего ж еще смирнее!
Теперь и комар укусит, так не икнут: потому - смирно!
По распоряжению Давыдова Бурцев с своею горстью должен был идти прямо. Сам Давыдов и Усакогаский со своими людьми - зайти с боков.
Разделившись таким образом, партизаны тихо подвигались еще с полчаса под прикрытием небольшого леска, из-за которого виднелось небольшое пламя: это догорала деревенька. Затем Давыдов велел снова остановиться. Сойдя с коня и отдав его фланговому гусару, он знаком подозвал к себе жидка - так звали бойкого, рябого гусара, выкреста из евреев, - и старого Пилипенка. Те тоже сошли с лошадей, и все трое тихо пошли лесною прогалинкой на огонь.
Ночь была тихая. В траве и в лесу трещали кузнечики, да по временам откуда-то издалека доносился не то вой собаки, не то плач какой-то странный... Ночные звуки всегда так таинственны...
Дурова посмотрела на небо. Знакомые звезды... давно когда-то, еще там, на родине, она знала их. Теперь они едва мигают, бледнеют - время идет к утру. Вон и уланы нет-нет да и перекрестят рот - зевают, хоть и выспались за день.
Как будто колокольчик - тонкий-тонкий - слышится вдали. Нет, это не колокольчик. Это все те же таинственные звуки ночи - не то они на земле, не то в небе, на воздухе, зарождаются и бесследно исчезают... Алкид насторожил уши - что-то сопит впереди, шуршит; это еж нюхает воздух - вон черный клубок прокатился в лес...
Из лесу вышел Давыдов со своими спутниками и быстро подошел к своим товарищам.
– Все хорошо... Спят, что убитые... Мы их, как мокрым рядном, накроем, - говорил он торопливо.
– За мной, ребята, - справа заезжай тихо, не звени... Уланы, пики наперевес... Ты, Бурцев, ударь прямо на обоз, а мы с боков примем...
Дурова подобралась, укрепилась на седле и оглянула всех. Пилипенко, сев на лошадь, широко перекрестился. За ним перекрестились все. Даже Бурцев сделал крестное знамение.
"На сонных!" - шевельнулось что-то в душе Дуровой; и она вздрогнула. Но в то же время на далеком синеющем горизонте она увидела те же багровые полосы, что и прежде, с вечера видела, и она изо всей силы стиснула обнаженную саблю холодною как лед рукою... "Не от меня это - так тому и быть...". И в этот же самый момент ей так захотелось быть дома, там, около отца, что у нее невольно в глубине души выкрикнулось: "Папа! пааа мой!"
Дальше оаа ничего уже не помнит в последовательном порядке; это какая-то страшная путаница: лошадиный топот, звяканье стремян, испуганные крики, стоны, какой-то рев; ее сабля ударилась о что-то как бы упругое и застряла там - она с трудом ее выдернула... Это был раздробленный ею череп... да, череп! кто-то
Свалка шла в ее растерявшихся глазах то какою-то нестройною кучею, то в одиночку что-то там делали, то ее Алкид - ей казалось, что это не она, а Алкид - бешено кидался между какими-то фурами, а она машинально махала саблей и за что-то задевала... Раз только она сознательно слышала, как над ее ухом внезапно раздался голос Бурцева: "Ай да Алексаша! ловко рубанул!" Да после, когда уже почти совсем стало светло, она увидела, как мимо нее проехал Пилипенко, перекинув что-то впереди себя через седло - кажется, чья-то голова свесилась у него с седла и чьи-то руки хватались за гриву его лошади - и Пилипенко торопливо сказал ей: "Назад, ваше благородие, кончили, наша взяла... Назад пора..."
Окончательно она опомнилась, когда уже было совсем светло и все они рысью скакали по жнитву, и тут же ехали с ними какие-то фуры, обвязанные кожей, а сверху фур - привязанные веревками люди в синих и зеленых с красным мундирах. Это были пленные французы и отбитые у неприятеля фуры. Бурцев весело смеялся, показывая своему Дениске на нее, Дурову, пальцем.
– Алексаша чертом дрался, а теперь раскис, - говорил он, оскаливая белые зубы и подмигивая левым глазом.
И Дениска весело улыбался, и все уланы, и гусары, драгуны смотрели весело, словно бы они с ученья, только у иных были подвязаны руки, у кого голова повязана.
– Вот те и луковица, черт! Говорил - грех попрекать едой; вот тебя и поцарапали Маленько, - говорил один улан своему соседу, который вчера не дал ему кирпичику почистить бляхи.
А Пилипенко ехал рядом с одной фурой, на которой лежал, раскинув руки, длинный, красивый, загорелый француз в рейтузах с желтыми лампасами и с такою же желтой грудью и тихо стонал.
Когда счастливые партизаны приехали к месту привала своих полков, со всех сторон окружили их солдаты - кричали, не слушая друг дружку, расспрашивали, смеялись, лезли к фурам с пленными, дивовались на них, словно бы это были с того света, развязывали их, ласково спрашивали, как кого зовут... "Эй, мусью! не бойся!" - "Иди, иди смело, голубчик, - на нас кресты".
– "Не пужай их, братцы!" - "Сала-мала, сала-кала - эхма!" французил какой-то веселый уланик. "Эй, Рахметка! поговори с ними по-собачьи!" - "Что пустое мелешь?"
Дико, испуганно смотрели пленные. Их было человек пятнадцать, по-видимому люди разного оружия и разных полков. Были и старые, и молоденькие.
Пилипенко вместе со своим фланговым снимал с фуры раненого высокого француза с желтой грудью, постоянно цыкая на Жучку, которая, казалось, с ума сошла от радости.
– Да цыц ты, окаянная! Тише, тише, братику, - полегоньку сымай, говорил он фланговому, снимая с фуры раненого, которого он сам, добрый Пилипенко, в горячности первого натиска просадил в грудь пикою.