За синей птицей
Шрифт:
— Благодарю, — сухо ответила Марина. — Здесь мне шарфики не нужны.
— А книжечки? — с легкой усмешкой проговорила Гусева.
Марина не ответила, опустив глаза на страницу, но читать не могла. Она чувствовала на себе пристальный взгляд соседки, и это раздражало ее.
— Вы что-то хотите мне сказать? — не выдержала Марина.
— Сердитесь?.. — Гусева достала из кармана синего «форменного», как она его называла, халатика маленькое круглое зеркальце, посмотрелась в него и вздохнула: — Еще одна морщинка… А ведь я думала — сумею сохранить себя… Всячески стараюсь… Никаких напряжений мышц лица — ни улыбок, ни слез… А вот все равно — морщинки.
Она еще раз посмотрелась в зеркальце.
— Издали, правда, незаметно. На днях посылочку
— Мерзости вы какие-то говорите, — раздраженно произнесла Марина. — Люди голодают, а вы — о питательных кремах… Ничего мне от вас не надо, оставьте меня в покое.
— Вот я и говорю: сердитесь и брезгуете, — спокойно проговорила Гусева и, спрятав зеркальце, села на свою постель. — А только напрасно. Конечно, мне с вами по образованию равняться не приходится. Только ведь и образованные разные бывают. Вы мне вот на такой вопрос ответьте: почему вы воровать не начали?
Марина не ожидала такого вопроса и не нашлась что ответить, а Гусева продолжала, то поглядывая на Марину, то опуская глаза на газовый шарфик, лежащий у нее на коленях:
— Ну, вот представьте себе, что есть у вас такой шанс: сорвать крупный куш и в свой карман положить, да так положить, что никогда ни одна живая душа об этом не узнает. Умерло бы это дело вместе с вами… Сорвали бы вы или не сорвали?
— Глупости какие-то! Мне никогда такая мысль и в голову не приходила.
— Не задумывались, значит?
— Не задумывалась.
— А вот и напрасно. Вот бы всем вам — чистеньким и честненьким — взять и задуматься: почему человек воровать начал? Был честный, а стал вор? В крови у него это заложено или же наследие проклятого прошлого, как выражаются писатели?
— Не понимаю, о чем вы…
— Могу разъяснить. Вот вы говорите, что вам такая мысль и в голову не приходила. Значит, о преступлениях, что совершаются рядом с вами, вы вовсе и не думали. И уж конечно, окажись вы при такой возможности — сорвать, то никогда бы этого не сделали, пусть даже и наказания никогда не было. Значит, вас не наказание останавливает, а принципы там всякие… Так я говорю?
Удивленная словами Гусевой, Марина невольно кивнула головой.
— Принципы! — повторила Гусева. — А у меня вот дамочка одна была. Тоже образованная, не хуже вас, и вообще — приличная женщина. По финансовой части работала. И представьте себе, могла эта дамочка выйти однажды из своего кабинета служебного и вдруг обнаружить в своей сумочке изрядную сумму денег. Кто положил, как положил и зачем положил, про это моя дамочка могла только предположения строить. Ну и конечно, предположив и подумав, могла она догадаться, что такому-то и такому-то гражданину следует оказать небольшую услугу… Ну совсем ничтожное для этой дамочки дело… Вам по финансовой части не приходилось работать? Нет? Ну, тогда я вам эти тонкости и объяснять не буду. Одним словом, представьте — задержи эта дамочка свою подпись на документе ну хоть на двадцать четыре часа — рассчиталась бы она за те деньги, подсунутые ей в сумочку, полностью. А нужно вам сказать, что дамочка аппетит до многого имела… И то ей хотелось, и этого, а зарплата ее мечты ограничивает.
— Ну и что же? Стала она торговать своей подписью? — спросила Марина.
— А вот представьте — не стала. И не станет. Хотя, повторяю, рядом с ее сумочкой ежедневно приготовленная пачка лежит — только глазом поведи и… понимаете?
Заметив, что Марина слушает ее внимательно и даже книжку в сторону отложила, Гусева поудобнее устроилась на своих нарах.
— Однажды, когда пришла она ко мне за одолжением — я ей частенько одалживала, потому что знала: отдаст точно в срок, — вот однажды я ее спросила, почему, мол, она неограниченные свои возможности не использует? Ну конечно,
— Еще бы не обидеться, — сказала Марина. — Вы из пустого разговора выводы сделали, что она чуть ли не воровка.
Гусева рассмеялась:
— Так она не за то обиделась, что я ее воровкой предположила. «Буду, говорит, я об какие-то яйца руки марать! Уж если брать, то что покрупнее…». Поняли теперь, Мариночка? Воровка она фактически не воровка, а в мечтаниях своих самая настоящая, простите за выражение, стерва. Не потому не ворует, что принципы есть, а потому лишь, что засыпаться боится. Значит, дай ей полную гарантию тащить где попало — будет тащить и глазом не моргнет. А себя, само собой разумеется, порядочной считает и еще других осуждать будет, если в газете прочитает. И осуждать, заметьте, будет не за то, что человек украл, а за то, что без оглядки украл.
— Это интересно… — удивленно проговорила Марина, — но вы начали с другого…
— Я с того начала, что не следует вам всем отворачивать свое личико, если скверно пахнет, а взять и убрать грязь своими собственными руками. А то вокруг кучи навозные, а вы их не видите — по цветочкам порхаете да красотой восторгаетесь.
— Вы чепуху говорите, — опомнилась Марина, — вас послушаешь, так вокруг никого честного нет, все жулики и воры. Как же это так жить можно, смотреть на своего соседа и думать, а что у тебя на уме? Не собираешься ли ты преступление совершить? Так ведь, по-вашему? Противно слушать.
— Ну, зачем на каждого думать? Я вам, дорогая, фактический случай из жизни рассказала, а вы уж начинаете философию разводить. А что касается «противно», то мне еще противнее было эту мою соседку по даче слушать да на чистенькие ее ручки глядеть. И вот, Мариночка, возвращаюсь я к первоначальным своим словам: почему человек на преступление идет? От нужды? От голода? Ничего подобного! Я хотя агитаторов никогда не слушаю, но и без них хорошо все понимаю: нет у нас такой необходимости — воровать! А воруют. Отчего, спросите? Скажу… От разврата душевного, вот отчего!
Гусева странно преобразилась, и даже глаза ее не бегали, как обычно, с предмета на предмет и не ощупывали липким взглядом Марину, а смотрели прямо и пристально в глаза девушки. Марина смутно почувствовала, что где-то в тайниках души этой с первого дня знакомства неприятной Марине женщины бьется какой-то вопрос, разрешить который она не могла и, вероятно, не сможет. И может быть, потому глаза ее стали тусклыми и старыми, и, может быть, потому разучились они смотреть прямо.
— В тысяча девятьсот семнадцатом году, — продолжала Гусева, — матросики в городе Петрограде царский дворец брали. Небось впервые в жизни своими сапожищами по драгоценным коврам топали. Так ведь? А в том дворце разные безделушки на каминах да в горках были расставлены… Была я там с экскурсией, видела. Ведь министры не всё еще тогда из дворца повытаскивали, кое-что осталось, когда «Аврора» бабахнула. А ведь не тащили матросики, не тащили! А в особняках буржуйских, что матросики питерские реквизировали, тоже всякого добра хватало: руку протяни — и под шинель или там под бушлат. Никто бы и не заметил в суматохе. А вот не брали, не брали! Потому что у людей принципы свои были, потому что чистые люди были, хоть он тебе комиссар, хоть простой солдат!