Верую…
Шрифт:
Мой дебют на взятие барьера был неожиданным и неудачным. Дело в том, что мой товарищ еще не осмеливался разрешить мне барьер. А тут вдруг все другие лошади пошли на барьер, и мой конь как повернет за ними и — пошел карьером. А в самую последнюю секунду, перед препятствием — стоп — как вкопанный. Я успела выдернуть ногу из стремени и очутилась под брюхом лошади. Я не ушиблась, но самолюбие было задето. Все вокруг ахали и охали, а я — снова вскочила в седло, пустила свою Диану на круг и заставила ее взять барьер.
…Как-то мы поехали с моим спутником по городу, решили покататься на Елагином. Едем мы чин-чином, трамваев лошади не пугаются, но вдруг на Каменноостровском при нашем приближении неожиданно запыхтел каток (чинили
— Не сдерживай!.. А то вылетишь… Далеко не уйдет…
И правда — скоро моя Диана выдохлась.
Узнав о моих приключениях, отец усмехнулся, покачал головой и сказал:
— Когда-нибудь шею сломишь.
Да, страху я в тот день натерпелась немало и с тех пор на главные улицы никогда не выезжала.
…Очень большое впечатление на меня произвел рассказ Пушкина „Барышня-крестьянка“. Вот кому мне хотелось подражать. Мне томительны были светские условности, которым я обязана была подчиняться, поэтому, наверное, я и „выбрыкивала“…»
Вот какие метаморфозы можно обнаружить на протяжении одного только письма! Полола у бабушки огород, сгребала сено, вела задушевные беседы с подружкой-коровницей, и вдруг — амазонка, манеж, дамское седло, «светские условности»… А ведь все так и было. И сено, и амазонка, и коровница, и задушевные беседы с ней где-нибудь на кухонном крылечке…
У письма этого два постскриптума:
«Р. S. Мне хотелось бы „познакомить“ Вас с сыном — я пришлю Вам одно из последних, его писем. Характер письма Вам все скажет — ведь Вы художник и психолог, да еще не кабинетный, а с таким большим опытом, как Ваша жизнь.
P. P. S. Сейчас кончаются школьные каникулы — год назад Вы выступили по радио, от чего и началась наша переписка».
Твой великовозрастный новорожденный окончательно испортился и не писал тебе вот уже, наверно, месяца полтора. Извини меня за такое свинство, с годами оно прогрессирует, и, пожалуй, Маяковский прав в своих рассуждениях о „свинах“ и „свиненках“.
День моего рождения мы отметили очень скромно, в своем домашнем кругу. Жена купила „утю“, зажарила ее, новорожденному купили коньячку, женская часть и мужчины до 19-летнего возраста отведали „Белгород-Днестровского“. Пили за здоровье всех, — наверно, и тебе икалось, т. к. и ты была в числе всех тех, чье здоровье пили.
Живем мы сейчас очень скромно. Хотели тебе послать деньги в середине февраля, но так и не смогли выкроить. Ты извини, мама, что так получилось. Ведь ты поймешь наше положение…»
Грустно, а местами и тягостно было читать это письмо сына к матери. Ни одного теплого, душевного слова, ничего сыновнего. Даже эта «милая моя старушка» — сколько здесь бессердечия, душевной деревянности!
А как больно небось было матери читать эти жалобы на безденежье — после рассказа о скромном ужине, после «ути», коньяка и «Белгород-Днестровского…»
Где-то на полях, сбоку, Юрий Борисович пишет:
«Да, к 40-й годовщине я получил орден, можешь меня поздравить».
Если к 40-й годовщине Октября — значит, четыре месяца назад. Значит, не полтора, а четыре месяца не писал он матери и не посылал ей денег.
Нет, не вызвал у меня симпатий этот человек, так лихо, так бесстрашно именующий себя «свином».
А ведь мне следовало написать что-то Наталии Сергеевне. Она ждала моего отклика. В одном из следующих писем ее есть такая фраза:
«Какое впечатление у Вас от письма сына? Хоть вкратце — только
Конечно, я ответил, не мог не ответить. Однако письма этого у меня нет, оно, как и многие другие, ко мне не вернулось.
«…Февраль был для меня тяжелым месяцем. Кроме душевных переживаний (и за Вас в том числе) я зашибла колено, упав в гололедицу, и прихворнула. Надо было лежать, да еще с грелкой, а разве улежишь, когда надо и угля из сарая принести, выбрать шлак, вынести его, принести от колонки воды, да, наконец, и сварить что-то, купить хоть молока и хлеба. В поликлинику я не обращалась — далеко, да и страшно даже представить эту очередь сначала в регистратуру, потом — в кабинет врача.
А к самообслуживанию я давно привыкла — не первый год.
…Вам, может быть, показалось странным, что в предыдущем письме, говоря о своем времяпрепровождении, я не упомянула о круге знакомых, среди которых я тогда вращалась. У тети гости бывали редко, большей частью собирались знакомые дяди для музицирования (виолончель, скрипка, рояль) или играли в карты, но нас туда не допускали, мы сидели в детской, хотя и были уже подростками.
В доме же отца бывали только родственники да его близкие товарищи. Ведь отец жил без жены, значит семейным знакомым „неприлично“ было идти туда с „законными“ женами.
Окончив среднее образование и продолжая высшее специальное (угол б. Надеждинской и Невского), я должна была принять на себя роль хозяйки, так как бабушка была стара и ей трудно было бы соблюдать все светские тонкости. В известные дни отец ехал со мной делать визиты, в дома, где я должна была поддерживать светский разговор с людьми намного старше меня и держать себя подобающим образом… С девушками-ровесницами встречалась только на балах, в театрах, т. к. какая же мать отпустит дочку в дом, где женатый хозяин живет без жены? Так как девушке моего круга нельзя было даже в магазинах появляться одной, то отец нанимал так называемую „компаньонку“ средних лет, это были немки. В каких отношениях они состояли с отцом, мне и в голову не приходило задуматься. Зато немецким языком я овладела вполне… Была у меня и подруга-немка, из небогатой семьи, родителей которой не смущало особое положение нашего дома, и она часто гостила у меня. Вообще у нас часто кто-нибудь гостил — чаще всего товарищи отца, приезжавшие в Петербург из других городов. А дети одного из них, трое, приходили к нам и течение четырех-пяти лет каждую субботу — до воскресного вечера — доя брата и сестра. Один из них и учил меня верховой езде.
Отец преподавал в трех-четырех учебных заведениях, кажется историю и географию, был членом Императорского Географического общества. У него была квартира при одном из учебных заведений. Во дворе бывала зимой деревянная гора и длинная ледяная дорожка. Вечером, а по воскресеньям и днем мы всей гурьбой выбегали кататься на санках, хотя из детского возраста вышли. Там я познакомилась с молодым корейцем, которому отец разрешил бывать у нас запросто. Я жалею, что забыла его имя и вообще мало интересовалась им, его родиной. Он был такой серьезный, молчаливый, уткнется в книгу и может просидеть в этом положении несколько часов. На меня он тоже мало обращал внимания, ему нравилась одна моя приятельница. Однажды он спрашивает меня:
— Тата, скажите, пожалуйста, где Масляная улица?
— Такой улицы в Петербурге, — я говорю, — нет.
— Нет, есть такая улица.
Оказалось, что эта безжалостная девица назначила ему свидание „на масленой после дождичка в четверг“. И бедняга в первый же четверг отправился разыскивать Масляную улицу.
В тот как раз год я вышла замуж, уехала в другой город и больше ничего о нем не знаю.
В зимние сезоны я часто бывала в театрах. У знакомых была контрамарка в Михайловский театр, где играла французская труппа: это было и развлечением и практикой языка.