Верую…
Шрифт:
Из письма от 21.II.58 г.:
«…Дед мой окончил Московский университет, а потому у нас был обычай 25 января по новому стилю собираться всем членам семьи к деду на традиционный пирог.
Отец мой в молодости служил на Кавказе, там и женился. Ахалцых, Сальяны, форт Александровский — вот о чем я слышала в детстве. После женитьбы родители приехали в Петербург, где отец поступил учиться, но жили очень скромно, т. к. дед не признавал невестку. Отец вспоминал, как во время его экзаменов я расхворалась, и его товарищи по очереди нянчили меня, чтобы он мог заниматься, пока моя мать хлопотала по хозяйству. Мать часто болела, и, когда мне было шесть лет, они разошлись».
Сейчас, когда
Что это за петербургский учитель, который «в молодости служил на Кавказе»? Ахалцых, Сальяны, форт Александровский и тут же — отец-самодур, окончивший Московский университет (и спящий при этом на голых досках!). Покупка заложенного имения. Бабушка, стреляющая из пистолета. Дядя, служивший «недалеко от границы». Впрочем, и тогда уже в этой путанице кое-что обозначалось. Хотя в последних двух письмах ни разу не употреблены такие слова, как «офицер», «армия», «война», «граница», «отставка», «запас», — мало-мальски разбирающемуся в этих вещах человеку ясно, что дело происходит в среде военной, дворянской.
Но раковина до конца еще не раскрылась, еще и на этот раз из обихода тщательно изымаются «серебряные ложки», быт сознательно обедняется: как трогательно, например, товарищи отца помогают ему нянчить малютку Таточку, пока болезненная мать ее возится на кухне с чаем и вчерашними котлетами, а сам он готовится к экзаменам…
Я физически ощущаю, как трудно было Наталии Сергеевне не прибегать к этому маскараду бедности, как само собой тянет ее туда: к уже привычным параграфам анкеты, к автобиографии, составленной для отдела кадров.
И при этом, я чувствую, хочется, мечтается, жаждется сказать всю правду.
Но до этого еще далеко, еще очень не скоро эта вся правда будет сказана.
«…Когда мне было шесть лет, они разошлись. Меня отдали в семью товарища отца, у которого было 4 или 5 сыновей. Жили они на даче в Силламягах на берегу моря. Там была тетушка, которая каждое утро сажала нас за уроки. С этих уроков мы часто „смывались“ — убегали к морю, где скакали с камня на камень, а в это время бедная тетушка бегала по берегу, тщетно взывая к нашей совести. Ясно, что в конце-то концов мы возвращались домой, где нас и расставляли по углам (носом в угол)… Других детей я не видела, а мальчики охотно принимали меня в свою компанию на равных началах. И вот, когда меня находили где-нибудь на дереве или на заборе, тут-то мне и внушали, что я „девочка“ и не должна этого забывать. Семья была нерусская — говорили по-немецки. Мне трудно было первое время, мальчишки смеялись надо мной, бывало даже устраивали всякие каверзы: учили меня говорить неправильно или неприличные вещи, и меня за это за обедом оставляли „без сладкого“. Но зато разговорный язык в пределах, доступных шести-семилетнему ребенку, я знала отлично.
Осенью меня отдали учиться в частную школу (Фонтанка, угол Гороховой), где я жила на полном содержании у владелицы школы. Она была француженка, у нее был мальчик лет четырех, с которым я и проводила свободное от уроков время. Итак — опять чужой язык, чужая среда, другой образ жизни. Я прожила там около двух лет. Чему нас учили — абсолютно не помню, помню только уроки музыки, за успехи в которой меня хвалили на домашних выступлениях.
Лето я проводила — с ними же — в Териоках, опять на берегу Финского залива. Меня учили плавать: madame идет, а я плыву рядом, и она меня чуть-чуть поддерживает за подбородок. Когда вода доходит ей по шею, она отпускает меня, и я должна самостоятельно плыть к берегу. А дно там очень неровное. Однажды, сильно устав, я думала, что достану дна, и перестала плыть. А там оказалась яма. Я стала захлебываться и кричать. А она в ответ:
— An france, an france.
Меня вытащили. Но после этого я уже никогда не смогла научиться по-настоящему плавать, хотя очень люблю бывать на
Из того, что я рассказала, Вы поймете, почему я выбрала потом своей специальностью иностранные языки…»
Не буду делать больших примечаний к этим письмам. Думаю, что читатель уже сам разбирается, что к чему. Конечно же, не какая-то безымянная «тетушка», а самая обыкновенная гувернантка или «Fraulein» вела уроки немецкого языка, — и происходило это не «у товарища отца», а в маленьком пансионе или в «группе». И не в школе «на полном содержании» училась подросшая Тата, а в самом обыкновенном частном французском пансионе… Но назвать все это своими именами Наталия Сергеевна и сейчас еще не решается — даже в письмах ко мне, к человеку, которого она всего лишь неделю назад благодарила за «сыновнее отношение» И не потому, конечно, Наталия Сергеевна выбрала впоследствии иностранные языки своей профессией, а потому, что ничего другого не умела. Мне это очень хорошо знакомо. То же было и с моей мамой, и с тысячами других, так называемых «интеллигентных женщин», вышедших из той же среды и оказавшихся после революции перед той же проблемой: что делать, чем и на что жить?
«…Дома я росла одна, то есть без общества детей. На восьмом году жизни меня стали приучать к рукоделиям, но мне трудно было усидеть. К тому времени у нас в доме появилась молодая особа, которая стала меня баловать, брать с собой в магазины, накупать мне лакомства, наряды, в доме стало весело, шумно. Но скоро ей надоело возиться со мной (да, вероятно, и я разбаловалась), и мне была отведена детская, а осенью определили меня учиться в интернат. О матери я ничего не знала и почему-то не вспоминала и не скучала о ней».
И сейчас эти жесткие слова больно кольнули меня, и тогда, когда я читал письма Наталии Сергеевны впервые, не могли не задеть, оставить равнодушным. «О матери не вспоминала». Кто же из них чудовище — мать или дочь? Ведь шесть лет — это пора, когда память, особенно память сердца, особенно жадно впитывает все, что случается — вокруг и в нас. А тут еще веселая, щедрая «особа», накупающая девочке наряды и конфеты. Неужели ни ревности, ни горечи, ни самой простой тоски по материнской ласке?.. Значит, отец так воспитывал?
Недаром же следующие строки посвящены ему:
«Я очень любила рассказы и чтение отца. Он меня знакомил с русской природой, с ее травами, луговыми цветами, лесными птицами: показывал картинки, а летом, на даче или в деревне у бабушки, он мне показывал все в натуре, учил различать птичьи голоса, умело подражал им. Конечно, подсвистывала и я. Вместе с отцом ходили мы и за грибами, и за ягодами.
Дома был строгий распорядок дня. За столом меня сажали со взрослыми, но у моего прибора подкладывалась клеенка, чтобы я не измарала скатерть, на шею повязывали за тесемки салфетку, чтобы не закапала платье. Сидеть надо было смирно, не горбясь, ногами не болтать, не вмешиваться в разговор, пальцы рук, когда не ем, на краю стола. Просить чего-нибудь запрещалось: что можно — дадут… Конфеты я получала по выдаче после еды штуки две, и то, если не было провинности. По окончании еды вскакивать самой из-за стола нельзя было — жди разрешения и поблагодари за еду. При гостях меня кормили в детской.
Вставала я утром к восьмичасовому утреннему чаю, валяться в постели строго воспрещалось, спать отправляли, даже в школьном возрасте, в 9, а затем в 10 часов.
Конфетами меня не баловали, зато фрукты, овощи, особенно летом, я получала в изобилии. Отец любил цветы, сам ухаживал за ними и приучал меня. Мы часто бывали в Ботаническом саду, где у отца были знакомые садовники, и я слушала их беседы.
У бабушки был заведен такой обычай: перед обедом и после него кто-нибудь из детей должен был прочитать соответствующую молитву, которую слушали стоя все члены семьи и только после этого садились за стол. Курение осуждалось, хотя дед курил сам очень много. Мой отец не курил, а дяди, а потом и мои двоюродные братья лет до двадцати курили потихоньку от родителей.