Сполохи (Часть 1)
Шрифт:
Замолчали надолго. В печи шуршали угли, вздыхало тесто в горшке под рушником. До чего ж худо было Бориске! Чуял он сердцем, что солгал ему Денисов о Милке, а он повторил, как скворец, слова чужие. "Милка, Милушка! Да я ж тебя..."
– Скажи мне, Борюшка, - нарушила молчание хозяйка, опуская руки и глядя на парня полными слез глазами, - любишь ли ты кого?
Бориску как кипятком ошпарили. Он резко встал, опрокинув скамью. Стал подымать ее, миску сронил. Разлетелась миска на мелкие черепки. Не смея глянуть на Милку, поспешил к выходу, зацепился опорком за медвежью шкуру и чуть не растянулся.
– Да постой же!
– Милка догнала его, встала перед ним, положила на плечи оголенные до локтя смуглые руки. Совсем близкие губы жарко шептали:
– Глупышек ты мой, базненькой! Сугревной мой, любишь ведь!.. Господи!
Она уткнулась лбом в Борискину грудь - рубаха у парня вмиг стала горячей и мокрой. Он несмело провел ладонью по гладкой ткани сорочки и, ощутив сквозь нее тугую Милкину спину, глубоко вздохнул...
4
Безмолвно и мягко облапил горницу седоватый ночной мрак, и только слышал Бориска прерывистое близкое дыхание Милки. Постель - тонкий бумажник - была раскинута на широкой печи.
– Я с самого приезду не ложилась на лавку, - вполголоса проговорила Милка, - готовил Африкан ложе венечное, да не дал бог... А меня из одной беды едва в другую не сподобило.
Голова ее в густом ворохе волос покоилась на Борискиной руке. С волнением вдыхал он опьяняющий, незнакомый запах женского тела, и это мешало ему собраться с мыслями, понять до конца все случившееся.
– Что молчишь?
– шепнула она.
– Доведи о себе - знать хочу. Ты ведь отныне жена мне.
– Не венчанная.
– Дай срок. Зароблю денег - пойдем к попу.
– Ладно. Только не в людную церковь. Боюсь я людей, языков их злобных. Ненавидят меня тутошние... А за что?
– Доведи.
Милка приподняла голову, прильнула лицом к его лицу.
– Как на духу, сердечный мой... Имя мое, верно, чудным тебе показалось. То так, не часто этакое встретишь. А пошло оно от моей бабки-болгарки. И бабку, и мать мою тоже Милицей звали. Бабка-то, когда в девках была, попала в полон к татарам, да бог помог вызволил ее лихой черкасс1, мой дед. Потом уехал он с ней в северные русские вотчины службу нести. Тут и мать родилась, и я выросла. Была я у родителей одна и в пятьнадесять лет осиротела. Чтоб с голоду не помереть, пошла в дворовые. Недолго там прожила: от дворянина-хозяина житья не стало, все норовил снасильничать. Я и убежала. Убрела куда глаза глядят, и свела меня судьба с Африканом. Приютил меня на заимке, словно дочь родную, а вскоре уехал, велел хозяйничать, запасов оставил довольно. Год я там жила. Поначалу страшно было - кругом лес, звери дикие, потом обыкла. Те две собаки, что на дворе сейчас, тоже со мной оставались... Вернулся Африкан. Вернулся и прямо с порога объявил, что, коли не дам согласия стать его женой, худо мне будет. Пыталась я воспротивиться, так он за плеть: жиганул по плечу, конец плети щеку распорол. Ничего мне не оставалось как согласиться. Привез он меня в эту избу, и началось тут такое - страшно вспомнить...
Милку трясло как в ознобе. Бориска гладил ее, ласкал, шептал теплые слова всякие. Наконец она утихла.
– Сын был у Африкана, Федька. Парень рослый и на лицо не плох, да глаза уж больно отвратные. Говорят ведь, что в глазах душа отражается. Так вот, Федька с первого дня проходу не давал. При отце молчал или уходил куда, а лишь батько за дверь - он ко мне. Ходит, бывало, около, глазищами шарит, будто разболокает всю догола. От него мне страшно было.
– Где он ныне-то?
– Погоди, я уж все подряд... Скоро по приезду Африкан сказал, что с попом договорился, через два дня венчание. Сам же собрался на охоту свежатины добыть, и Федька за ним увязался. Уехали, а мне одной-одинешеньке почему-то жутко стало. Заперлась я в горнице, молюсь... На другой день ввечеру стучат в двери, Федька кричит: "Отворяй!" Впустила его, а он сам не свой: лик дикий, глаза шальные. Спрашиваю: "Где отец?" - "Беда стряслась, говорит, - отец на охоте застрелился". Мне Африкана жалко, да что греха таить, с плеч моих как гора свалилась. Одначе гляжу, подступает ко мне Федька, дышит тяжко. Я отступаю, а он кинулся на меня, обхватил ручищами, бородой в лицо лезет, изо рта у него вонью несет. Тошно мне стало. Сколь было сил вырвалась, к печи отскочила да за топор. Он опять подступает: "Будь моей, Милка! Батьки все одно нету, а мне на свете не жить, околею без тебя!"
У Милки опять задрожали плечи.
– Уж теперь не знаю, откуда смелость взялась. Стою с топором у печи, думаю: "Склизняк вонючий!
– Найти б его!
– проговорил Бориска, стискивая кулаки.
– Не надо, Борюшка. Ты его пасись... Когда он вышел, я дверь-то скорей на запор. Слышу, собака залаяла, прямо взахлеб от ярости. Подбежала я к окну и вижу: едет Федька к воротам на фуре, мешки с рухлядью везет, а кобель, который с ними на охоту бегал, к тыну жмется, шерсть дыбом и глаза светятся. Федька самопал поднял, стрелил в него, да не попал. Больше я Африканова сына не видела. Зато доводчик появился с расспросами, как да что. Цельный день сидел-высиживал. А потом говорит: "Ты, баба, - ведуница. Такой о тебе слух пошел. А чтоб доподлинно узнать сие, я тебя досмотреть должон всю как есть, без одежи". А сам гнилые зубы щерит. Ох, и разозлилась я, и закричала ему в поганую харю: "Коли ты тотчас не уберешься и поклеп на меня сделаешь, то покажу тебе, кто я такая, и не будет счастья твоему роду до пятого колена!" С тем и уволокся доводчик. Больше ко мне никто не заходил: видно, и в самом деле за колдунью посчитали. А пустил эту молвь Федька, кто же еще. Люди ко мне не ходят, а зверей я не страшусь: иной зверь добрее человека. Однако к ночи боязно бывает. Молюсь, а страх не проходит, все чудится что-то, блазниет...
Она тесно прижалась к Бориске.
– Борюшка, сугревной мой, давай уйдем отсюда Христа ради, будем в твоем срубе жить, а там бог даст...
Поутру, собрав кой-какие пожитки в узелок, они покинули Африканов двор. Бориска заколотил тесом окна и двери, вбил в ворота запор и, взяв Милку за руку, не оглядываясь, зашагал к лесу.
5
К удивлению Бориски, Денисов не корил его и - уж совсем неожиданно согласился помочь пристроить к срубу еще одно помещение. Смекнул мастер, что работящий парень, обзаведясь семейством, никуда от него не уйдет, однако о прибавке к Борискиной доле не заикнулся. Так и стали они жить: Бориска с Денисовым строили суда, а Милка хозяйничала по дому.
Зима прошла спокойно, отзвенела неяркая северная весна, и наступило на редкость дождливое лето.
В день, когда спустили на воду дощаник и Бориска явился домой, Милка даже обнять себя не дала.
Он изумленно воззрился на нее
– Ты что это, как царевна-недотрога?
Она улыбнулась вымученной, жалкой улыбкой и осторожно присела на нары.
– Отяжелела я, Борюшка.
– Как это?..
– не понял Бориска.
– Вот смешной. Брюхата я, чуешь?
– У парня от такой новости отнялся язык. Как же так? Все вроде бы наладилось, мерно текла жизнь и вдруг - на тебе!- должен появиться кто-то третий. Сам-то Бориска еще недавно в сорванцах бегал, а тут... Он замечал, что Милка ведет себя чудно в последнее время, но над этим не задумывался. И некогда было: заказчику не терпелось получить дощаник поскорее, и Бориска с Дементием работали ежедень до изнеможения, спали урывками. Милкины слова застали его врасплох, не знал он радоваться ему или печалиться...
С тревогой ждал Бориска этого дня, и вот однажды на рассвете разбудили его протяжные стоны. Милка выгибалась на постели, согнув колени и обхватив руками живот.
Засветив лампадку, Бориска склонился над ней. В глазах роженицы застыли боль и страх, сухие губы потрескались, на лбу испарина.
– О-ох, Борюшка! Кажись, зачинается... О-ой! Пресвятая богородица, спаси!
Временами боль в животе отступала, и Милка через силу пыталась улыбнуться:
– Полегчало будто. Стало быть, рано еще...