Сон войны
Шрифт:
– Здесь четырнадцать бутылок, - сказал он. Взял еще две сотни и присоединил к пачке.
– Салфетки... Кушать будете?
– Будешь?
– Сима посмотрел на меня.
– Селянку, - сказал я.
– Вермишель - но, если можно, без ветчины. И чай.
– Гарнир отдельно не подаем...
– Саня изобразил на лице сожаление.
– Мне двойную ветчину, а ему - как сказал, - распорядился Сима.
– Суп мы не будем... Не наглей, Петрович, суп кончается! А чая по два стакана.
– Значит, еще сорок два рубля...
– Саня подвинул к себе оставшуюся сотню.
Сима посмотрел
– Может быть, все-таки сначала нас рассчитаете?
– возмутилась соседка.
– Это не мой столик, - сказал ей Саня.
– Я позову.
Сгреб Симины деньги с моими сорока двумя рублями, взял Танечкину сумку и ушел, чтобы через минуту появиться.
– Везде блат!
– негодующе объяснила соседка соседу и отвернулась к окну.
– И, что интересно, всегда!
– развил тему сосед, аккуратно отхлебывая чай.
– То есть, при любых обстоятельствах...
Я сидел, стиснув от стыда зубы, ненавидя Серафима и презирая самого себя. Я даже зажмурился на секунду, потому что устал смотреть на эту наглую, три дня не бритую, опухшую от пьянства, но почему-то полнокровную и жизнерадостную физиономию. Я даже взмолился о чуде: вот сейчас разжмурюсь - а его нет напротив! Приснился!
Когда я открыл глаза, Серафим жевал - не суетно, вдумчиво, молча, взором темной души обратясь во внутрь могутного тела. Прожевав и глотнув, опять подносил к бороде краюху, откусывал и, уронив руку с хлебом на колено, опять жевал. Хлеб он держал в левой руке и ел его, не снявши шелома, а десница Серафима сторожко, хотя и расслабленно, охватывала длинную рукоять кладенца, воткнутого в лиственничные плахи пола. По голубой стали меча змеились бурые потеки подсыхающей басурманьей крови.
"Волк...
– подумал я, отводя взор и глядя поверх частокола на бесноватые тьмы татар, обложивших Березань-крепостцу и не впервой топчущих нивы.
– Истинно, волк! Зачем такой Богу и крещенному князю? Накличет беду... А ведь и уже накликал".
Княжьи гридники, сидевшие от нас чуть наодаль, уже прятали свой недоеденный хлеб за пазушки и, окрестясь непривычной рукой, нахлобучивали шеломы. Косясь на Серафима-Язычника, переговаривались вполголоса, вяло взбадривали себя перед боем воспоминаниями о третьеводнешнем набеге на стан Бирюк-хана. Цмокали, крутили головами, извивали персты, не чая выразить словом прелести полоненной тогда же татарской княжны.
Серафим тоже глянул на них, прислушался, хохотнул коротко и сунул в рот последний кусок. Жуя, задрал на животе кольчугу и полез шуйцей под гнидник - чесаться... Как надел он эту кольчугу в запрошлую седмицу, так до се не снимал. В ней рубился, в ней спал, в ней хлеб ел и брагу пил. В ней перед князем ответ держал за то, что полоненную Бирюк-ханову дщерь отворить успел (в ней же)... Вот ведь грешно, а любо, что познаша басурманская плоть славянскую силушку! Воистину стальными оказались объятия Серафима-Язычника.
Крещенный князь Ладобор Ярич, хотя и звал Серафима братом (кровью братался - яко и сам нехристем быв, и в лукавой тайне: так, чтобы
И вывели, и отпустили - под утро уже.
Опосля же сидели два дни в Березань-крепостце, из лиственницы да кедра рубленой, и ни баб на поле не выпускали, ни ребятишек малых. Тех, что постарше - осьми годочков и более, хлопотно силой держать, - их к делу приставили. Хлебы пекли, брагу варили, мясо коптили, мечи да секиры вострили и ждали незнамо чего. Князь - туча тучей, из терема носа не кажет, а выйдет - слова не скажет. Очи прозрачны, как и не зрячи: глянет прямо, а смотрит мимо. На поклон не кивнет, на привет не ответит, красна девица мимо пройдет - не заметит. Грызет забота, и рассказать охота, а некому: княжья дума - лишь князю по разуму!
Сказывают - надеялся Ладобор Ярич, что потеряет голову Бирюк-хан от горя и срама за дщерь поруганную, воскипит его поганая кровь, кинется он на приступ сам-сорок с уцелевшими воями - тут и станет, с Божьей помощью, одним ворогом мене у крещеной Руси.
А не потерял голову Бирюк-хан - холодна оказалась поганая кровь. Сорок воев своих разослал он по сорока басурманским становищам, и лишь семерых гонцов успели перехватить Ладоборовы дружники. На третий же день, до света, обложили татаровья Березань-крепостцу, кою давно почитали занозой в заяицких землях, но до поры терпели. Дважды ходили они сей день на приступ, дважды откатывались. Третий, по всему, и последний будет.
– Сложим головы, братья, - рек нам крещеный князь Ладобор Ярич после второго приступа, - и каждую нашу - поверх десяти басурманских! Первые мы русичи в этой земле, да, я чай, не последние. Могущество России прирастать будет Сибирью!
Темны показались нам княжьи слова. Ну, да князю виднее, где и почем наши головы класть. Сложим.
Снова запели короткие татарские стрелы, пролетая понад заостренными кольями, стали хряско встукиваться в еще не успевшие почернеть от времени тесовые крыши изб и высокие стены княжья терема, а то и со звоном отскакивать от наших кованых щитов и шеломов, заверещали в тысячи глоток татаровья, возжигая визгом поганую злобу в поганой крови, перекатились через дальний и ближний рвы, полезли друг на дружку одолевать частокол началась работа.
...Возблагодарил я Князева кузнеца (а про Бога забыл), когда, сыпанув искрами, ширкнула скользь по шелому и вмялась мне в правый наплечник татарская сабля. На ползамахе перехватил я секиру из онемевшей десницы в левую руку, да и обрушил плашмя на дурную голову. Четвертая. Прости меня, князь, - десяти не выйдет.
– Эх!
– досадливо крякнул в пяти шагах от меня Серафим-Язычник и пошел ко мне скрозь татаровья, вкруговую маша кладенцом, как лебяжьим перышком, осыпая за частокол о под ноги бритые головы.
– А ну-тко, - велел он, дойдя, - стань леворучь, Фома-сын Петров! Сдвоим силы...