Слезовыжималка
Шрифт:
— Да, ты сказал, что я неплохой человек.
— Не знаю… — Боб смутился.
— Я держу тебя взаперти.
— Ну, за биоунитаз спасибо.
— Биотуалет.
— Единственное место, где я могу побыть один. Что там эти бедняги в Иране делали, не помнишь?
— Понятия не имею, я тогда маленький был.
— Наверное, прямо в штаны мочились.
— Ну уж нет, — вздохнул я, — террористы тут ни при чем. Это всего-навсего я, Эван Улмер, повелитель зависти. А завистники бывают и добрыми. Странно, да?
Включился здоровенный холодильник, и мы оба обернулись
— А ведь и правда больно, — признал я. Наручники врезались в запястья, оставляя красные следы.
— К кому ты завидуешь, Эван?
— Кому, — поправил я.
— Ты завидуешь мне?
— Нет. Без обид, тебе я не завидую.
— А кому тогда?
— Другому парню. Некоему Эвану Улмеру. Человеку, который сумел взять себя в руки и написал что-то, что понравилось агенту и редактору. Ублюдок хренов!
Что такое гнев? Каждый день я ощущал, как у меня в голове что-то растет, поднимается, обретает плоть. Или как что-то ворочается в груди — крутится, переворачивается, врезается в душу, словно резинка на пальце. Я чувствовал дрожь во всем теле. Мне говорили, что то же самое происходило с отцом за несколько дней до сердечного приступа. Я понимал, на что способен гнев. Я представлял себе, каково это — валяться на полу, не в силах даже дотянуться до телефона.
На кого я злился? На себя самого? Может быть. Иногда гнев накатывал внезапно. На меня как будто что-то находило. Настоящие приступы злости по пустякам: бокал разбился, пуговица оторвалась… Исключительно мои оплошности. Причем гнев медленно накапливался — как и все остальное в моей жизни. Вдох мехов аккордеона, а не удар гонга. Гнев рос и в конце концов нашел выход. Возможно, это наследственная черта, ведь указующий перст отца всегда говорил мне, как надо поступать.
Странно, а может, и не странно, однако наиболее явственно я чувствовал этот гнев, когда уехал в Калифорнию ухаживать за умирающей от рака матерью.
— Значит, так… — Промис перевела дыхание. — Рано или поздно понимаешь, что все зависит от тебя. Только ты, твои цели, намерения. И ничего больше. Только ты, и ты, черт возьми, должен себя успокоить. Если повезло, у тебя на плече кто-то сидит и шепотом тебя подбадривает.
Она протянула руку и коснулась меня — первый раз. Мы стояли на детской площадке в паре кварталов от библиотеки. Рядом болтались пустые качели. В этом мире, лишенном детей, уже садилось солнце, надвигался вечер. Промис оперлась на мое плечо, и я слегка опустил его, словно ее крохотный вес мог обременить меня.
— И этот вот человечек…
— Человечек? — Я удивленно вскинул голову, и Промис тут же убрала руку.
— Какая разница кто, — поморщилась она. — Пусть будет человечек. И он говорит: «Ты справишься! У тебя все получится! Эй, ты, давай поднажми!»
— А где этих человечков дают?
Я коснулся своего плеча и внезапно ощутил, как мне не хватает ее руки, как мне не хватает такого человечка.
—
— Без обмана?
— Ну, без небольшой хитрости.
Промис сложила большой и указательный пальцы, чтобы показать размер этой самой хитрости. Хитрость оказалась как раз размером с человечка, которого я успел представить.
— Выходит, надо жить в мире фантазий?
Я провел ногой по песку, стирая черту, которую машинально начертил носком ботинка.
— Можно и так сказать, — согласилась Промис. — Да. В мире фантазий. Я не просто говорю с тобой. Я тебя прошу. И то не так сильно, как умоляю саму себя. Мне просто интересно, как это все происходит, если я, конечно, права. Вот и все. Думаешь, я рехнулась?
Разве я заслужил это? Разве заслужил ее? Разве заслужил я женщину, столь щедрую духом? Что, в конце концов, у нас с ней общего?
Как ни странно, общей у нас была внешность — тот неприметный вид и манера одеваться, которая помогала ускользнуть от стражей порядка (или от кого там теперь принято ускользать). Промис не была серой мышкой: ни юбок из шотландки, ни толстых очков, однако в ней сквозила некая простота — в одежде и даже в выражении лица. У нее были гладкие прямые волосы, которые при каждом ее движении предсказуемо подпрыгивали. Наверное, она могла бы сменить прическу: отрезать покороче или совсем отрастить. Но Промис всегда выбирала середину — некую нормальность, положение, которое я не смог бы занять.
Она была общительнее меня, меньше волновалась, не была по природе своей одиночкой. Сейчас она искала уединения ради творчества, ради своего искусства. А еще Промис была молода. Но чем ближе я узнавал ее, тем лучше понимал, что она совсем не та, кем кажется. Эта черта у нас тоже была общей. Если бы вы меня встретили на каком-нибудь ужине (вон тот тихий парень с безупречными манерами), ни за что бы не подумали, что я способен придумать план похищения, не говоря уж о том, чтобы осуществить его.
Странно, а может, и не странно, однако наиболее явственно я чувствовал этот гнев, когда уехал в Калифорнию ухаживать за умирающей от рака матерью. Я покинул Нью-Йорк и на месяц переселился в пригород Лос-Анджелеса. Мама перебралась туда после смерти отца, чтобы быть поближе к сестре.
Мать всегда меня раздражала. Раздражали ее нетерпение, то, что она всегда замыкалась в себе, игнорировала отца (хотя это и говорит о ее здравом смысле) и в конечном итоге ничего не делала: сидела себе в кресле, курила да почитывала детективы. Когда я родился, маме было уже за сорок. Поздний ребенок — скорее ошибка, чем приятная неожиданность. К тому времени, как я стал подростком, мать уже была старой кошелкой, а уж когда мне исполнилось двадцать, она и вовсе обращала внимание только на сигареты.