Шаровая молния
Шрифт:
Я далек от мысли, что это мое (или подобное ему) выступление может нанести роковой удар по среднему литературоведу, заставить его преобразиться или замолчать. Но сказать ему прямо, что он не благодетель литературы, не образец, не норма, а беда, не только желательно — необходимо. Вот я и говорю: беда.
1976 год
Филология на открытом сердце
Может ли хирург сделать себе операцию на открытом сердце? На нечто подобное решился Михаил Гаспаров. Академическая звезда не хирургии, но филологии, он прооперировал самого себя. Операция прошла успешно, читатель увидел редкое зрелище: открытое сердце филолога. На это больно смотреть. Можно, конечно, сказать иначе: нестандартный случай ученого эксгибиционизма.
«Я мало даю, но стараюсь
Сквозь занимательность текста — свода окололитературных анекдотов и сплетен, который порадует многих любителей словесности, — просматривается знакомая «до припухших желез» печаль мировоззрения. Гаспаров рисует картины неискоренимых человеческих пороков, плохо сбалансированных редкими вспышками таланта. Возможно, в качестве самозащиты, как истинный филолог он закавычил весь мир. Если неуемная эрудиция, прокачанная по каналам здравого смысла, работает на отчуждение от социума, тогда понятно. Ирония спасает от инфаркта. Но если предположить, что кавычки стали защитой от жизнетворчества, то закавычивание кажется руководством по безопасному сексу. Не дай Бог, если что-то не закавычено.
Слово «бог» автор далеко не всегда пишет с большой буквы; ему глубоко чужда идея «не мир, а меч». Неудивительно: Гаспаров признается, что только раз в жизни встретился с «настоящим чудом»: им оказалась загадка акростиха у Державина. Как говорил Иван Грозный у Эйзенштейна: «Мало!» Кроме того, автору чуждо понятие «красота» применительно к природе и человеческим лицам. Ученый, посвятивший себя литературе, оказался закоренелым агностиком. Я бы даже сказал: воинствующим. Филология в таком случае становится делом вкуса. Чем вкуснее, тем гениальнее. Загадка творчества уперлась в ремесло. Или в мастерство — различие здесь минимальное. Даже в лучших своих образцах филология неуверенно позиционирует себя между гурманством и всеядством.
Писатели сидят в кавычках, как в клетке. Вот такой зверинец. В нем и греки, и акмеисты. Но иногда кажется, что звери уже проспиртованы. Все, что звери говорят в кавычках, не более, чем курьез или повтор. Все ловятся на повторении. Но особенно исторические личности: У Аракчеева уже были колхозы, а у Малюты — ГПУ. Это необходимое самоуспокоение автора на уровне интеллигентского катастрофизма. Никогда не получалось — никогда ничего не получится. Тем более сейчас, когда отмирает понятие классическая культура. Античник это чувствует лучше всех. Остается взять в собеседники достойного человека с инициалами Сергея Аверинцева и пройтись по зоопарку. Собеседник любим автором и самолюбив: «Мне так совестно тех мод, — говорит он, — которые пошли от меня…» Вроде моды на Платона. Я смотрю на мою страну: все в ней есть, только моды на Платона не видно. Несмотря на агностицизм одного и склонность к монашеству у другого, у собеседников общие вкусы (значит, Бог не так и нужен с эстетической точки зрения?): им нравится Мандельштам, но не очень — Ахматова. Ее Гаспаров по всей книге цитатами давит: тщеславная. Цветаева — истеричка. Поздний Пастернак — никакой. Бахтин — предреволюционный нигилист. Зато хороши Лесков и Щедрин. Все это неловко читать. Во-первых, кто судьи? Когда умер Брежнев, пишет М.Гаспаров, во время Андропова в одном профессорском доме закрылись регулярные беседы по семиотике — мало ли
Судя по книге М.Гаспарова, ключ к литературе не найден. Литература, в самом деле, идет не «отсюда» в никуда, а «оттуда» мимо нас. Она непознаваема и даже не в ладах с логикой очевидного дарования. Она нередко очень дика и порой ничего не желает знать об эрудиции. Она — отклонение от всякой фиксируемой филологией меры. Собрание умных писателей — только часть дела. На дореволюционной башне у Вяч.Иванова, им всем, у кого было много свободного времени (в обоих значениях), не удалось предотвратить грядущего хама.
Де Голль как-то сказал о Сталине: маленькие люди делают маленькие ошибки, а большие — большие. Так и с филологами. У литературы нет теории. И не может быть. С филологом писатель должен грызться до последнего. Но если у писателя отнять такую кость, как филология, если переведутся люди, которые на память назовут завсегдатаев ивановской башни, будет скверно. Уже скверно.
Творец — не мастер
Оплакивать кончину гения — дело метафизически неизведанное. Скорее, гений мог бы оплакать каждого из скорбящих по принципу принадлежности к вечности, скорбящим неведомой. Разница в сроках смертной даты с такой точки зрения во всяком случае минимальна. Гений — тот самый умирающий и неизменно воскрешающий бог, проследить за судьбой которого способно лишь чувство восхищения. В своей жизни, насмотревшись на людей немало, я знал только одного гения — им был Альфред Шнитке. Можно было бы даже сказать, что мы дружили, но теперь я говорю об этом с еще большей робостью, чем прежде. Гений есть чистое предназначение и предел отпущенных людям возможностей. В разговорах со мной Шнитке открыл мне два основных закона творчества, что, понятно, низвело другие формы общения до уродливых форм социальной забавы и если не ввергло меня в немоту, то лишь потому, что в жизни есть вещи, которые Паскаль снисходительно называл «отвлечением».
Шнитке считал творческий акт искажением первоначального замысла, поскольку человеческое несовершенство неспособно превратить сочинительство в отражение первородной энергии, но может в лучшем случае лишь угадать, услышать и намекнуть на нее. Этот высочайший провал человекобожеских претензий насмерть убивал всякое представление о творческом честолюбии, и разъевшиеся от тщеславия таланты кажутся мне с тех пор гротескными видениями.
Второе, о чем говорил Шнитке, сводилось к тому, что художник не в силах преодолеть стену между культурой и метафизикой путем непосредственного мистического действия, но, если повезет, может пройти сквозь нее, занимаясь своим профессиональным делом: композитор — через музыку, писатель — через слово. Это сильно остудило мои «кастанедоидальные» позывы, да и все прочие соблазны сиринов New age'a несколько померкли.
Шнитке, по-моему, доказал простую для гения, но болезненную для общего восприятия мысль, что творец — не мастер, даже если он способен решать самые сложные технологические задачи. В мастере есть фундаментальная опора на собственное умение, можно даже добавить, свою философию жизни, в то время как художник способен увидеть изменчивость всякой истины, неизменно выраженной в символе. Этот релятивизм предпоследних слов в произведениях гения кажется ускользающей для сознания иллюзией мировой шаткости, хотя, скорее всего, она предвещает возможности новых откровений.
Ум Шнитке поражал меня своим аристократическим демократизмом. Преисполненный до болезни истинной радостью жизни он получал удовольствие от жизненного разностилья. Никогда не забуду, как мы просто покатывались с ним от хохота, когда разрабатывали проект оперы «Жизнь с идиотом». Наблюдавший за нами Борис Александрович Покровский решил, наверное, что у нас поехала крыша. Но, окруженный поклонниками и исполнителями, Альфред был, по большому счету, одиноким человеком.
Смерть Шнитке ничего не способна изменить. Дело не в том, что он сильнее смерти. Но он задал творчеству такие высокие требования, что творчеству надо будет ждать очень терпеливо, пока не явится новый Шнитке.
Метатель
1. Метатель
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
рпг
фэнтези
фантастика: прочее
постапокалипсис
рейтинг книги
Иной. Том 1. Школа на краю пустыни
1. Иной в голове
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
аниме
рейтинг книги
Хозяин Стужи 2
2. Злой Лед
Фантастика:
аниме
фэнтези
попаданцы
рейтинг книги
Убей героя
Фантастика:
детективная фантастика
рейтинг книги