Шаровая молния
Шрифт:
Шаг в архаику был богат новаторским смыслом. Во-первых, это был отказ от языковой нормативности — такой же отказ, только осуществленный прямо противоположными средствами, мы видим в поэзии начинавших тогда авангардистов, — от усредненной поэтической лексики. Во-вторых, и здесь Ахмадулина шла дальше авангардистов, такой выбор означал имманентный нравственный протест. В усложненности речевых ходов поэта таился призыв к восстановлению когда-то существовавших, но разрушенных
Уже в первом стихотворении, открывающем первую книгу, Ахмадулина объявила о прекрасном разладе в своей душе:
Этот добрый рассудок славянский И косой азиатский напор.Насколько именно столкновение кровей сыграло роль «поэтической взрывчатки», судить не берусь, но взаимосвязь оппозиций, выражающих различные душевные состояния, стала порождающим элементом ее поэзии. Что касается «напора», то он, отразив ее особенную витальность, ту «хищность жизнелюбья», о чем поэт напишет через годы, явился биологическим залогом ее поэтической суггестивности, что выявилось в магическом покорении аудиторий.
Поэзия молодой Ахмадулиной шагнула в архаику и в поисках литературной преемственности. Казалось бы, она многим обязана Пушкину, но главным образом — тематически. Поэзия дружеского чувства, составляя сквозной мотив лирики Ахмадулиной, восходит именно к Пушкину. Друзья — это изначально «свой», добрый мир, которому противостоит мир «подонков»:
О, слово точное — подонки! Меж них такая кутерьма…Вместе с тем как была еще незрела ее собственная мысль, позволившая поэту с лишенной всякого метафизического чутья непосредственностью путать лица «подонков» и святых:
Неведомы и деревянны их лики, словно образа.Спасение от всех зол существует лишь в тесном творческом союзе друзей, но хрупкость самого их существования, незащищенность таланта перед лицом «века-волкодава» порождали нарастающую тревогу Ахмадулиной, дурные предчувствия, широко и драматично раздвинувшие рамки «дружеской» лирики до поэзии заклинания, мольбы и скорби. Все это существует в стихотворении, посвященном А.Вознесенскому:
Все остальное ждет нас впереди. Да будем мы к своим друзьям пристрастны! Да будем думать, что они прекрасны! Терять их страшно, бог не приведи!Введение в благородную архаику новомодных правил «московского жаргона», существенно обогатившее как лексическую, так и семантическую структуру стихотворения, возвело объяснение в дружеской любви в ранг поэтического достижения. Певец дружбы, Ахмадулина почувствовала общественную роль этого прибежища в наступившую пору безвременья, единственно вольного клуба, учрежденного на московских прокуренных кухнях и чердаках художников. В какой-то мере дружба значила тогда, может быть, даже больше, чем любовь, и недаром родилась ахмадулинская строка: «Свирепей дружбы в мире нет любви».
«Дружеская» тема, развиваясь, распространилась и на территорию любовной лирики, и Ахмадулиной больше всего удавались стихи о любви как душевном единомыслии, как общности судьбы «на прицеле всеобщего взора». Во всяком случае, она слишком скупо обращалась к теме любви как страсти. Вербализация эротики ей вообще неведома и скорее всего ею же затабуирована. Ахматова по сравнению с ней просто «блудница», Цветаева — букет пороков. Какие «комплексы» сдерживают
Когда общественная волна в середине 60-х годов стала спадать, в поэтическом лагере «шестидесятников» началось заметное размежевание. Многие разменивали свой дар на лукавое политиканство, оправдываясь стремлением сохранить завоеванное. Ахмадулина по-своему отозвалась на смену общественных декораций. Мелкой возне, обеспечивающей место «на поверхности», она предпочла позицию посильного отстранения, внешне асоциальный, но внутренне социально оправданный статус поэтического отшельника. При этом она внешне не претендовала на роль общественного обвинителя:
Всяк царь мне дик и чужд. Знать не хочу! И все же мне не подсудна власть…Ей суждено было пережить хор сомнительных похвал. Он неумолимо разрастался, вбирая в себя все новых и новых поклонников, среди которых особенно трогательно выглядели сановники и бюрократы, возводившие ее в чин «священной коровы». Хлопали двери, лилось очень много шампанского, вспыхивали юпитеры, жужжали кино- и телекамеры. Происходило забавное: поэтический отшельник, нахмурившись и отвергнув дешевые компромиссы, силой вещей оказался поэтической поп-звездой. Многим вдруг очень захотелось иметь в качестве неразменной индульгенции на всякий случай, на черный день автограф поэтической «совести», с тем чтобы и далее грешить с еще большей неустанностью.
Вина самого поэта в этой вакханалии исчислялась иррациональными величинами, но эти величины обладали разрушительным свойством. Искренне убежденная в своей «безгрешности» («Все более я пред людьми безгрешна…»), Ахмадулина была взята в кольцо такой плотной осады, что оно не могло не сковать ее развитие. Она рвалась прочь, обретая «нежность родины чужой», Грузии, чье гостеприимство становилось продолжением «дружеской» темы, уходила в природу, в составление мартиролога отечественной поэзии, однако паутина монотонности ложилась на строки. Давала о себе знать навязчивость пятистопного ямба, часто утрачивался принцип поэтической экономии. Лет десять назад возникло впечатление, что поэт топчется на месте. Ее стихи о природе, опубликованные в сборнике «Тайна», настойчивые описания зим, весен и лун, призванные отразить болезненные перепады настроений, выглядели по сути не очень внятной фенологической ворожбой. Ахмадулинская ирония (и самоирония) — сильная и редкая черта таланта, позволявшая поэту сохранить сокровенность своего пафоса, — казалось, утрачивала как свои наступательные, так и защитные качества. Когда в «Ознобе» она коснулась роковой сущности поэта:
Я — все собою портила! Я — рай растлила б грозным неуютом ада, —этот богоборческий порыв обещал многое, но в дальнейшем он не получил реального поэтического подтверждения, преломившись в мелкую тему оборотничества:
Умеет обернуться мной свеча, горящая в ночи…Несмотря на стагнацию, внутри общества шли важные процессы, подготовившие впоследствии подъем середины 80-х годов.
Шло более глубокое, чем в 60-е годы, проникновение в сущность культуры, здесь далеко не все сводилось к моде. Для Ахмадулиной же вторая половина 70-х годов оказалась во многом лишь «отсрочкой». Все больше утверждалась в правах некая условность ее поэтического мира, даже Грузия, столь любимая Ахмадулиной, выглядела в ее стихах лирической фикцией.