Шаровая молния
Шрифт:
Те «былинные» времена прошли. Возникло новое испытание: что делать, когда все можно делать?
От намордника — к свободе выбора — к выбору свободы.
Самогон и самиздат
Ни в одной стране мира власти так не боялись литературы, как в России. Государственная монополия на слово была столь же строгой, сколь и монополия на водку. В результате такой политики народ спился, изготовляя самогон, а просвещенные классы, потребляя самиздат, превратились в радикально мыслящую интеллигенцию.
За что Достоевский отправился в сибирскую каторгу на четыре года? За чтение в кругу друзей частного письма одного русского критика одному русскому писателю.
Когда инспектор ГАИ останавливает меня за превышение скорости, я протягиваю ему свою книгу.
— Писатель? — милиционер неожиданно для себя балдеет. — Спасибо. Книга лучше штрафа.
С этого момента мы меняемся ролями. Теперь я становлюсь милиционером, а он — робким грешником, мечтающим приобщиться к бессмертию. Он знает, что моим именем могут назвать улицу, свиноводческую ферму, библиотеку, что завтра он увидит меня по телевидению, а послезавтра — бронзовым памятником и мемориальной доской по месту жительства.
— А можно подписать Вашу книгу для моей девушки?
Я возношусь еще выше, теперь я Бог, способный задать бестактный вопрос, залезть ему в душу, заглянуть в рот.
В России с царских времен слово заменяет цивилизацию. Как русский писатель я чувствую себя по утру совестью нации, к вечеру пророком, к ночи — учителем жизни. Я — регулировщик народных грез. На днях в почтовом ящике я нашел письмо на семи страницах мелким почерком от провинциальной девушки Наташи. Из неизвестного мне городка Северной России она сообщила, что, прочтя мое эссе о Южной Африке в майском номере русского «ГЕО», так возбудилась, что, дословно, даже взяла в руку лупу, чтобы внимательно изучить мою фотографию, после чего должна была тут же принять контрастный, снимающий нервные стрессы, душ, стоя под которым, цитирую, она «охала, смеялась и плакала», вспоминая, какое у меня «чуткое сердце».
Наташа — вечная фигура русской читательской преданности. Без Наташи, нашей общей невесты, русский писатель перестал бы писать и запил. Возможно, что такая виртуальная близость, эротика сердца, ума и безумия между русским читателем и его писателем становится чертой уходящей России, уверовавшей в литературу («Но что такое топор по сравнению с пером и словом!» — из того же письма Наташи), но на мой век этой близости еще хватит.
Я живо представляю себе зеркальный ряд моих читательниц в душе, томимых литературными фантазмами, но знаю, что это не предел успеха. Самый успешный и денежный писатель за всю историю русской литературы — не Чехов, не Толстой, а Максим Горький. Имея огромные гонорары за свои ранние рассказы о бродягах, он получал тысячи подобных писем, помогал крупными деньгами партии Ленина, в его доме революционеры-террористы в полной безопасности делали бомбы и при этом у него была самая лучшая коллекция порнографии в России.
Чтобы стать настоящим русским писателем, надо любить людей. При этом каждый значительный русский писатель был уверен, что ему одному принадлежит истина, и потому историю русской литературы можно представить цепью писательских разборок: Толстой не любил Достоевского (они ни разу не встретились), Достоевский не любил Тургенева.
Спасала ли когда-либо французская литература Францию, а американская — США? В это трудно поверить. Надо сказать, что несмотря на немереное количество писателей, Россию до сих пор спасти не удалось.
В Берлине после очередной немецко-русской интеллектуальной тусовки небольшая компания по случаю жары отправилась на озеро купаться. Когда все разделись, моя знакомая немка удивилась, увидев, что я остался в брюках.
— Я не могу раздеться, — шепотом признался я. — Вон видишь — мой голый русский поклонник. Если он увидит меня раздетым, это будет суперэксгибиционизм. Он расскажет о том, что видел меня голым всем знакомым, жене, детям, и, если я останусь еще какое-то время известным, даже внукам. Русский писатель, как священник, не имеет права на нудизм.
Империя черных сухарей
Что делает русский человек в ожидании ареста? Сушит черные сухари. Главное блюдо страны живо до сих пор.
Население России исторически меньше боится стихийных бедствий, чем собственной власти. Здесь возникает сразу куча вопросов, ответы на которые по-прежнему не совсем ясны. Ради достижения каких целей российская власть мучила население? Почему русские были готовы терпеть эти нечеловеческие мучения? Каким образом власти удалось создать аппарат насилия, который справлялся с многомиллионным народом?
Как маргинальные понятия уважающей себя государственности каторга и ссылка общеизвестны, но в России они стали центральной темой драмы власти, которая громогласно жалуется на свою непонятность и театрально звереет в поисках совершенства. Власть разрывается между показательным процессом (где обвиняемый призван сыграть в поддавки для доказательства того, что всякая мысль преступна, кроме той, что идет во благо государству, и пожертвовать своей жизнью не для посмертной награды, но ради своего проклятия, что, в сущности, равноценно) и, на более глубоком уровне, тайной собственных действий, порождающей дополнительный общественный страх и отражающей чистосердечное признание власти в своей метафизической некомпетентности. Точнее — неумелости. Ведь мы учимся, а, кроме того, мы первые на этом пути. С другой стороны, российская ментальность имеет черты, которые ослабляют сопротивление государству. Речь идет не только о покорности, долготерпении, слабовыраженном личностном начале, но и самой оценке страдания, которое воспринимается с чувством религиозной пользы, если не радости. Две самые известные в мире книги о русской каторге помогают понять то, о чем я хочу сказать. Это «Записки из Мертвого дома» и «Один день Ивана Денисовича». Смысл обоих текстов состоит не столько в протесте против чудовищных условий каторги, сколько в проникновении в русскую народную правду — это почти мистическое понятие, связанное с тем, что через страдание познается истина, имеющая сугубо христианские добродетели.
Как могло случиться, что академик Андрей Сахаров был отправлен в ссылку из Москвы в 1980 году в один из крупнейших городов европейской России, Горький — и это было реальное наказание?
Соотношение между каторгой (в советском понимании — ГУЛАГ) и ссылкой менялось в зависимости от жестокости режима и формы преступления. Но в любом случае произвол властей оставался непредсказуемым. Трудно найти русского человека, который был бы доволен всеми действиями власти, — вот почему каждый в России знает, зачем надо сушить сухари.