Развод
Шрифт:
С осени 1938-го до весны 1939-го никто не знал, поедет ли все-таки Рудольф Ландсманн с дочерью в Америку. Все дни Софи занимала школа и долгие поездки на трамвае из Пешта в Буду, в школу и обратно. Все зависело от клочка бумаги.
Однажды воскресным утром весной 1938-го мать поманила Софи к себе в кровать.
— Ты очень огорчишься, — спросила она, — если я уйду от вас и выйду за Золтана?
Мы с отцом обсуждали развод, продолжала мать, и решили, что так будет лучше, но против твоей волн идти не хотим. Отец беспокоился, что, если они расстанутся, Софи расстроится.
— Но я-то знаю, что ты не расстроишься, — мать улыбалась и говорила с большим чувством. — Мы с тобой всегда были хорошими подругами, — сказала она Софи и выразила надежду, что в будущем они станут подругами еще лучшими, а впрочем, она совершенно уверена, что Софи не будет по ней скучать. Она, разумеется, пожелает остаться с отцом, она всегда его больше любила. Я понимаю, что ты чувствуешь, добавила мать.
— Отец будет полностью твой, как ты всегда и хотела, — весело щебетала мать, — у тебя будет двое отцов.
Развод ничего не изменит, продолжала она, мы с твоим папи всегда будем лучшими друзьями, и если тебе захочется меня видеть, если я тебе вдруг понадоблюсь…
Софи разглядывала материны кольца, они всегда ее завораживали. Слышала, как за окном садовник ровняет граблями гравий. Подняв глаза, увидела на стуле поднос с яичной скорлупой. Мать позавтракала, накрасилась; на ней была атласная ночная кофточка, персиковая, в цвет наволочки. Материны глаза сияли, губы дрожали.
— Тебе хоть капельку грустно, что я ухожу? — спросила она.
Позже отец уточнил, говорила ли с ней мать, сообщила ли обо всем.
— Что ж, таким вот образом, — сказал он. — Развод — последнее дело… Но при нынешних обстоятельствах… — Он произнес это таким тоном, каким обсуждал неприятные вещи, как будто говорил о чужих злоключениях. — Жить с твоей матерью я более не могу, — добавил он, — слишком мы с нею разные. Я хочу покоя.
Софи сконфуженно чувствовала его новое положение и что отец ее вовсе не милый и добрый, как уверяет мать и его родня. Он избавляется от матери, потому что она его раздражает; к счастью, есть желающий на ней жениться. Но в целом ему все это не нравится. По тому, как отец произнес слово «развод», Софи почувствовала, что это нечто ужасное, мерзкое, грустное, но не знала, как применить это слово к нему, к своей матери, к себе самой, ведь семьей они никогда, по сути, и не были.
При мысли о том, что мать выйдет замуж за Золтана, Софи чувствовала и грусть, и радостное предвкушение. Ей не терпелось увидеть новый материн дом, не терпелось пожить на два дома. Софи гадала, отдадут ли ей после материного ухода ее комнату или отец сам там поселится. Но мать ушла не сразу, и даже после того, как она вышла замуж, в комнате оставалась и мебель, и кое-что из ее вещей. У матери и Золтана Софи не бывала — сначала они не успели закончить ремонт, потом путешествовали. Отец сообщил ей, что, возможно, поедет в Америку. Дядя Исидор с семьей твердо намерены уехать из Будапешта. А он еще не решил. Может быть, они с братом приедут к ним туда через год. Осенью они решат.
Лето Софи провела с отцом и его сестрой в Дубровнике. По возвращении в Будапешт узнала, что их дом продадут. Они побыли там недолго. Нужно было собрать много вещей. Софи перебралась к бабке. Отец ее навещал. После продажи дома он поселился в отеле и виделся с дочерью лишь на семейных сборищах у бабки. Дядя Исидор, тетка Ольга и двое их сыновей — прежде Софи с ними почти не общалась — приезжали к бабке в это же время. Разговаривали о Гитлере, о денежных делах, о том, дадут ли ее отцу визу. Порой дядя Исидор обращался к Софи громким неестественным годиком, из-за чего самые простые слова казались нелепыми. «Ты поедешь в Америку на большом корабле, можешь ты в это поверить? — гудел он, и на его ребяческом круглом лице застывало воинственное выражение. — Ты, Ландсманн Софи, поедешь в Америку. А знаешь, как тебя будут называть в Америке? Kid! Kid!» [123] — ревел он печально и потом заходился смехом. Софи возражала ему, утверждала, что kid — это все же козленок. Потом дядя Исидор с отцом изображали типичных американцев, сутулились, сдвигали шляпу на затылок, оттягивали большими пальцами подтяжки, делали вид, будто жуют жвачку и ковыряют в зубах; вскоре к ним присоединялся и кузен Габор. Мужчины наслаждались игрой. Но тетка Ольга возмутилась, когда кузен Габор положил ноги на стол. Он всего лишь показывал, как сидят мужчины в Америке, но его мать обиделась по-настоящему.
123
Kid по-английски и ребенок, и козленок.
— В моем доме ты не будешь класть ноги на стол, — отрезала она.
Софи уезжала; это было решено почти что наверняка, вероятнее всего, в марте, а может, и в феврале. Они поплывут на корабле. Целую неделю они проведут на борту парохода, огромного, как отель «Дунай», с магазинами, кинотеатрами и плавательным бассейном. Отец принес ей фотографии трансатлантических лайнеров. Когда они разговаривали о переезде в Америку, Софи не думала нм о том, что покинет Будапешт, ни о том, как будет в Америке, а только об этой неделе на корабле и о том, что она действительно переплывет Атлантический океан. К середине марта стало окончательно ясно, что они уедут, были куплены билеты на «Аквитанию» — лайнер отходил из Гавра пятого апреля — и на поезд из Будапешта в Париж.
С матерью в эти месяцы Софи виделась нечасто и нерегулярно. Увлеченность матери новой жизнью, без Софи и ее
Но порою после их встреч плакала не мать, а Софи, ранним вечером дожидаясь трамвая на остановке, и внезапно каждое дерево, каждый подъезд, витрина, случайный прохожий казались ей невыразимо прекрасными и счастливыми. И всё это — подумать только! — для нее потеряет смысл оттого лишь, что она еврейка; и прогулки по городу, и долгая поездка на трамвае дважды в день, и проход по Цепному мосту, и учебные дни, и гордость за свои домашние задания — все это вызывало сомнения, когда Софи с матерью разговаривали об отъезде, а когда стало точно известно, что Софи уезжает, и вовсе лишилось смысла. Она ждала, считала дни до того мига, когда сядет в поезд. И в то же время учила уроки с прежним усердием, именно потому, что это лишилось смысла. У бабки Софи беспрестанно играла в «Монополию» с кузеном Тибором, тринадцатилетним сыном тети Лии. Чуть погодя она перебралась жить к тете Лии и поселилась в комнате у Тибора. Тетя Лия приносила им туда поесть, потому что они играли без перерыва. Муж тети Лии сердился, присутствие Софи нарушало их обиход, но молчал, ведь это ненадолго, скоро Софи уедет в Америку.
Утром отъезда не чувствуешь ничего. Наверное, так и следует, так и должно быть: любопытное отсутствие чувств в то утро, к которому столько готовились; пьешь какао, толком не замечая ни голосов, ни лиц тетушек, кузенов и кузин, с которыми расстаешься. Быть может, в такое утро и ложка в руке должна ощущаться как-то особенно? Все неестественно. Волнение родни, провожающей тебя на вокзал, на тебя не действует. Это их день. Ты уезжаешь, ты неуязвима. Не откликаешься на их вопросительные взгляды. Кузены трещат без умолку, тетушки сентиментальничают, твердят, что сегодня важный день, восклицают: «Ты нас покидаешь!» Голоса повторяют старые наставления и что передать отцу в Париже, о чем не забыть — но всё это не раздражает. Блаженное оцепенение, как перед операцией. Так нужно, в такие минуты следует быть рассеянной. Как если тебе вырезают гланды.