Развод
Шрифт:
Омама знала, что они нерелигиозны, и многословно пеняла на это — произносила длинную речь или просто презрительно хмыкала. Ее ведь не проведешь: она знала и говорила каждому из них, даже сыну, жившему вместе с ней, что ей все известно, ярость ее распалялась, омама переходила на иврит, короткие фразы, возможно проклятия, каждую фразу буквально выплевывала. Вспышки омамы тоже были частью седера, и брезгливо-проницательное выражение ее лица, и проклятия, которые она бормотала на иврите. Все сидели потупясь, дожидались, когда она закончит. Женщины печально шептались, и наконец раздавался голос — ее отца, он говорил: «Мама, ты права, мы лицемеры». И принимался ее расхваливать, она великая женщина, примерная жена и мать; вспоминал ее поступки, служившие доказательством преданности и самопожертвования, ее труды на ниве общественной благотворительности; он говорил убежденно, не без пафоса, но совершенно искренне, желая высказаться и убедить остальных. Растроганно и смущенно рассуждал о том, какая она хорошая мать. «Мы ее недостойны», — подхватывал
В пасхальном седере все кажется странным: о нем рассказывает книга под названием Агада, она лежит у каждого возле тарелки. На картинке показано, как правильно накрыть стол; текст сообщает меж отрывками молитв, как обмакивать овощи [117] , как пить вино, как преломлять и вкушать мацу, как подниматься из-за стола и снова садиться, как омывать руки. Агада разъясняет, что делать во время трапезы, почему именно и что это означает. Самый младший из детей должен задать вопрос: «Чем этот вечер отличается от всех прочих?» И вопрос, и ответ зачитывают из Агады. Мужчины сидят за столом в шляпах, точно и не в помещении; обычно мужчины дома в шляпах не ходят, разве что только пришли или собираются уходить. Один из мужчин, который, кивая, вещает что-то на другом конце стола, поворачивается к Софи: это ее отец, он широко улыбается ей, подмигивает, словно они дома, но вид у него непривычный. Отец сидит в серо-зеленой фетровой шляпе, а не в вышитой кипе, которую подарила ему омама; он распевает молитвы, раскачиваясь вперед-назад, и выражение лица у него не такое, как когда он просто папи или передразнивает и одновременно изображает кого-то. Он протяжно поет молитвы, странно подергиваясь, сдвигает шляпу на затылок, и лицо у него скучающее, надменное. Вот он еврей, который творит молитву, — и вот уже он ломается под еврея, который творит молитву. Отличить одно от другого не так-то просто — а может, то и другое не очень-то и отличается, может, именно так и должен молиться еврей.
117
Речь о т. н. карпасе — нужно обмакнуть овощ или зелень в соленую воду и съесть.
На картинке в Агаде семейство сидит за седером: ребенок на картинке глядит на картинку в Агаде, на которой ребенок глядит на картинку в Агаде. Всегда всё одно и то же: семейство сидит за столом, мужчины в кипах, читают Агаду; маца порой квадратная, порой круглая. Семейство сидит за пасхальной трапезой, в этом и смысл Песаха, а то, что Бог выводит евреев из Египта, — лишь история, перемежающаяся правилами, чтобы людям было о чем поспорить. На другом рисунке четыре сына за седером: разумный сын, нечестивец, простец и тот, кто по малолетству еще не выучился задавать вопросы. Еще есть картинки, на которых мужчины в набедренных повязках таскают камни, и изображения десяти казней.
Ребенок легко теряет нить…
Софи скучала. Рассматривала картинки на первых страницах, в самом начале книги, то есть в конце Агады. Изучала изображение ангела смерти:
…который убил мясника, который зарезал быка, который выпил воду, которая потушила огонь, который сжег палку, которая побила собаку, которая укусила кошку, которая съела козленка, которого продал отец за два зуза, козленок, козленок, один козленок [118] .118
Цитата из детской песенки под названием «Хад Гадья» («Козленок»), оригинал на арамейском языке.
Струя
Ребенка не может не впечатлить тот фрагмент Агады, в котором эти сметливые люди определяют отступника за каждым столом, словно бы с самого начала; и это тоже часть седера — ребенок, который не понимает смысла происходящего, еврейский ребенок, потому что, как говорится, плохой еврей — все равно еврей. Вполне возможно, что этот фрагмент заставит ребенка задуматься, что значит быть евреем; Софи он заставил задуматься о том, что счастливой возможностью жить в Будапеште она, пожалуй, обязана череде набожных предков-евреев, начиная с тех пращуров, которые вместе с Моисеем ушли из Египта. Судя по рисункам из Агады, лучше быть Софи, чем дочерью фараона. Софи размышляла над словами нечестивого сына: будь он в Египте, Бог не освободил бы его. Довод, основанный на «если», разбивался и заставлял ее метаться. Будь она там… была ли она… могла ли она там оказаться? Где она была во времена фараона?
Кто-то из мальчишек засмеялся. Софи впилась взглядом в страницу, чувствуя, как сидящие за столом переглядываются, и гадала, не о ней ли речь. Но, возможно, сказанное относится исключительно к сыновьям. У дочерей всё иначе. У них нет выбора. Им так или иначе следовало быть хорошими еврейскими дочерями. Они были смуглые набожные и серьезные, как две ее кузины из Трансильвании, чей отец был знаменитым раввином. А может, они были веселые, белокурые, красивые врушки, как ее кузина Митци: та, направляясь в шабат с кавалером в кино или кататься за город, заглядывает обнять омаму. У еврейки нет выбора, если она, конечно, не грешница и не шлюха; как те женщины, от которых предостерегала ее омама цитатами из Торы. И мать твоя из таких, говорила омама, и мать твоей одноклассницы, жена фабриканта, самого богатого еврея в Будапеште; о нем омаме рассказывали ужасы еще пущие. Шлюхи и грешницы вызывали только осуждение, презрение и отвращение. Но от них не отрекались, как от сына-нечестивца.
— Чем этот вечер отличается от всех прочих? — начинается Ma ништана [119] , и следуют разъяснения, чем эта трапеза отличается от прочих вечеров и от шабата; они отвечают на первый вопрос — и задают следующий: «Почему так?»
Начинается история из Торы, прерывается отступлениями, цитата в цитате, комментарий на комментарии, еще и с пояснениями. Они переводят с иврита? Это фривольное замечание или же шутка о еврее в концлагере тоже часть Агады, как история о мечте типце? Вставляемые периодически фразы на иврите звучат как циничные отступления.
119
«Четыре вопроса».
Мужчины то и дело встают из-за стола, чтобы омыть руки. Женщины следом за бабкой идут на кухню. Пока не подали суп, дети могут покинуть свои места. Все ходят туда-сюда. Тетя Эржи с мужем и двумя дочками приехала на поезде из Трансильвании. Мужчина с густой седой бородой приехал из самого Сараево, это другая страна; потом они все уедут, и, наверное, Софи увидит их снова за тем же столом в будущем году на Песах — или в Иерусалиме [120] ; а может, они все вместе уплывут в Америку, или хотя бы она с отцом и дядя Исидор с семьей, потому что тетка Ольга сказала, хватит, Гитлер нас всех убьет. Бабка — та не поедет. И тетя Лия — у ее мужа отличный хозяйственный магазин, они не бросят его. Бабка шикает на них, довольно отвлекаться, надо продолжать седер. Если так будет продолжаться, дети уснут, не дождавшись, когда подадут мясо.
120
Фраза «В будущем году — в Иерусалиме!» завершает текст пасхальной Агады.
Негромкое песнопение, прекрасное, как долгое путешествие, но голос вновь осекается — дяде Ионашу понадобилось рассказать анекдот — ребенок в бешенстве, даже бабушка улыбается. Мужчины вновь поднимаются из-за стола, чтобы омыть руки. Собравшиеся в комнате превращаются в тех непочтительных, саркастичных, непокорных израильтян, которые возроптали на Моше из-за того, что он вывел их из Египта, страны изобильной, и некогда плясали вокруг золотого тельца. Теперь уже отец Софи говорит им: хватит валять дурака, продолжаем седер. Собравшиеся хотят послушать десятичасовые новости. Тараторят молитвы, чтобы закончить к десяти. Радиоприемник дяди Беньи ловит любой город мира: можно услышать Гитлера и Муссолини, Лондон и Токио, дети в восторге, они верещат про десять египетских казней.