Расплата
Шрифт:
…Я свернул в узкий, но тем не менее людный переулок, где вдоль стен выстроились точильщики со своими станками.
…С Шалвой меня познакомил Вахтанг. Было время, когда Дидимамишвили дружил с его отцом. Сейчас трудно представить, как могли дружить такие разные люди, но, наверное, когда-то они мало отличались друг от друга по своему общественному положению… Пять лет назад и я не отличался от своих друзей и принадлежал к их кругу. Потом родной город опостылел мне, хотя сейчас, когда я снова оказался на его улицах, окруженный только воспоминаниями, былая любовь к нему вспыхнула с новой силой.
Переулок вывел меня на улицу Бараташвили. Перед мануфактурным магазином продавец в белом халате торговал газированной водой. Я выпил стакан. У тротуара стояло несколько машин. В булочную входили и выходили женщины. Допив стакан, я подошел к газетному киоску, посмотрел, что там есть, купил несколько газет. Киоскер предложил мне свежий номер иллюстрированного журнала. Я не собирался покупать никаких журналов, но седой киоскер был так любезен, что я не
— Хватит, пей и проваливай! — презрительно бросил он пьяненькому старику и взглянул на меня.
— Ты знаешь, что я с тобой сделаю?! — надтреснутым, петушиным голосом закричал старик, замахнулся на буфетчика, но не смог дотянуться до него через прилавок. — Ты что о себе воображаешь?!
Буфетчик только ухмыльнулся. Я не мог понять, почему скандалит старик.
Он забрал свой стакан и бутылку пива, смешно ковыляя, отошел к окну и остановился у высокого столика, едва доставая до круглой мраморной столешницы и бормоча что-то под нос. Думаю, что он продолжал ругать буфетчика.
— Сумасшедший какой-то, и чего прицепился, — проворчал буйвол в белом халате и снова взглянул на меня. — Чего желаете?
Я сделал заказ, встал у стола и развернул газету. Интересного ничего не было. Скоро буфетчик вышел из-за стойки и расставил передо мной тарелки с закусками. Я свернул газеты, отложил их и принялся за еду. Сквозь широкую витрину виднелась улица. Противоположная сторона ее была освещена солнцем. Проехал троллейбус. Какая-то точка в пространстве приковала мой взгляд…
…Раньше по этой улице ходил трамвай. После уроков мы часто приходили сюда и соревновались между собой в прыжках с подножки. Вспрыгнуть на площадку и соскочить на полном ходу считалось геройством. Двери у тогдашних трамваев не закрывались, и многие стали жертвами этого бессмысленного спорта. Именно так погиб Тенгиз, паренек из нашего квартала, единственный сын у родителей. Вспрыгивая на подножку, он поскользнулся и угодил под колеса трамвая на полном ходу. Славный был мальчик, тихий, воспитанный, года на два моложе меня. Все, бывало, ходил в английских брючках до колен и в гольфах. Учился играть на скрипке, из-за которой немало издевок перенес от местного хулиганья. Однажды у него отняли скрипку, а он, бледный, стоит и плачет. Я как раз возвращался из школы. Что, спрашиваю, плачешь? Рафик, отвечает, вырвал скрипку и не отдает. А Рафик с дружками стоят неподалеку и потешаются. Этот Рафик считался в нашем квартале отпетым типом, одно время даже сидел за воровство в детской колонии. Он был старше меня года на три, а в нашем возрасте такая разница имела большое значение. Отдай скрипку, довольно спокойно сказал я. А ты чего лезешь? — услышал в ответ. Я сунул портфель Тенгизу и медленно приблизился к Рафику, замирая от собственной храбрости, — верни скрипку, говорю я ему. А он мне: проваливай, за своим носом смотри! Пошли, говорю, посчитаемся! Я же сожру тебя, засмеялся Рафик. Тут я не удержался и выругался. Поглядите на этого сопляка, — с этими словами Рафик ударил меня в лицо.
— Ах, так! — прохрипел я и сбросил школьный форменный китель. Сердце мое готово было выпрыгнуть из груди от волнения и злости. Сразу же вокруг нас образовался круг, и мы сшиблись. Первый удар получился у меня как нельзя лучше — Рафик стукнулся головой о стену. Осмелев, я стал колотить его изо всех сил. Но он поддел мне под дых и повалил на мостовую. Борьба шла не на жизнь, а на смерть. Я перемазался в пыли и крови. Рафик бил меня лицом о булыжник, и я чувствовал, как текла кровь из разбитой брови, носа и губ. В отчаянье я полз к стене, чтобы хоть как-нибудь вывернуться из его когтей. Потом с большим трудом я высвободил одну руку, стиснул его лицо и что было силы вдавил в стену. А сам все всползал наверх, по стене, выбираясь из-под него и не разжимая пальцев. Полщеки ободрал ему о кирпичную стену.
— Пусти… твою мать, хватит! — завопил он.
Нас растащили, я поднялся, еле переводя дыхание. А Рафик даже встать не мог. Он сидел у стены, зажав грязными руками ободранную щеку и выл от невыносимой боли.
— Где скрипка? — спросил я.
Ее тут же принесли и отдали хозяину. Губы, нос, надбровья, все лицо у меня налилось синевой. Одежда была в грязи и крови. Помнится, боль не давала мне уснуть всю ночь, и я начал потихоньку скулить. Скулил я, должно быть, долго — проснулся теткин муж. Как ненормальный, вылетел он из своей спальни, вырос надо мной с перекошенным от злости лицом и с размаху закатил мне оплеуху. «Он, видно, никогда не образумится», — орал он, и бедная моя тетка, побаивавшаяся супруга, поддакивала ему:
— Прямо не знаю, что с ним делать, с ума он меня сведет, настоящий бандит вырос!..
Что поделаешь! Война только что закончилась, нервы у всех были расшатаны. И муж моей тетки немало пережил. Он был ученым, и научная работа, видимо, изрядно изматывала его. Да и я вращался не в лучшем кругу, многие из моих тогдашних приятелей плохо кончили. Кому тогда было дело до меня и моих сверстников?
Не приходится спорить, культурное воспитание и среда, окружающие подростка, имеют большое значение, но столь же очевидно, что в формировании человека решающую роль играют все-таки врожденные
А несчастный Тенгиз погиб вскоре после той драки. Помню, за день до его похорон тетка послала меня в магазин, и, возвращаясь обратно, я увидел машину, из которой вытащили белый гроб и занесли в подъезд, где жил бедный Тенгиз. Мерзкая погода стояла в те дни. Грязной простыней повисло над городом небо. Дома хмурились, повсюду преобладал серый цвет. Было холодно. Не помню уже, какой был месяц, помню только холод и колючий ветер, пронизывающий до костей. Помню веснушчатое лицо Тенгиза в гробу, белое, как миткаль, противный запах увядших цветов и страдальческие лица его родителей. Именно в те дни я простудился, заболел и целых десять дней провалялся в постели. Помню приступы безысходной тоски, накатывавшей на меня во время болезни. Я все принимал близко к сердцу и часто плакал без всякой причины. Наконец, я выздоровел, но каждый раз, проходя мимо дома Тенгиза, я видел печальное лицо своего несчастного друга, и в итоге возненавидел этот дом. По вечерам, когда на улице никого не было, я особенно боялся его, боялся, что мне сейчас померещится покойный Тенгиз. А в их парадном с той поры и вовсе ноги моей не было.
Мне кажется, еще раньше и именно на этой улице я впервые увидел жертву трамвая. Конечно, это случилось здесь, у самого въезда на старый мост. Тогда я был совсем маленьким — дело происходило до войны, и случай этот запомнился мне, вероятно, потому, что тогда я в первый раз сидел на коленях у деда рядом с шофером. А сидеть рядом с шофером было в ту пору моей самой заветной мечтой, отсюда прекрасно обозревалась вся дорога, интересно было смотреть, как шофер крутил баранку, вертел разные ручки и машина покорно подчинялась его воле. Меня все это увлекало и радовало безмерно. Для меня не существовало более уважаемых и храбрых людей, чем шоферы. Часто выкатывал я на наш старинный, длиннющий балкон свой маленький трехколесный велосипед, переворачивал его вверх колесами, подтаскивал низенькую скамеечку, усаживался и часами крутил переднее колесо, воображая его рулем автомобиля и подражая движениям дедовского шофера, и урчал, словно мотор — «грр-гррр, пипипи!» Но дед всегда сажал меня сзади, а сам устраивался рядом с шофером. Только один раз посчастливилось мне попасть на переднее сиденье, наверное, поэтому-то и запомнился мне суетящийся перед трамваем народ. Кто-то, крича, подбежал к нашей «эмке», но я не понимал, о чем они говорили с дедом. Потом к машине бегом поднесли юношу с размозженной ступней. У него были очень густые волосы. Именно тогда, повернувшись, дед подхватил меня и перенес к себе. Помню, как странно я чувствовал себя на дедовских коленях, а на моем обычном месте сидели незнакомые мужчины. На одной ноге у юноши был ботинок, а из второй, голой и искалеченной, текла кровь. Ему было не больше двадцати лет. Не помню, что говорили мужчины, помню только искаженное болью красивое лицо парня и его плач: «Что я скажу матери, вайме, что я скажу матери?!» Я хорошо понимал его — боится, что мать заругает, наверное, поэтому и запомнил его слова. Окровавленная нога не пугала меня: настолько велика была радость сидеть рядом с шофером, что затмила все остальные чувства. Машина летела. Куда? Уже не помню, должно быть, в больницу. Как мы довезли юношу, чем все это кончилось, совершенно вылетело из памяти. Не могу вспомнить и то, куда возил меня дед на своей старой «эмке», память сохранила только отдельные места, разрозненные куски ландшафта — скудные, выжженные холмы где-то за городом и зеленоватую или бурую воду Куры, название которой, само слово «Мтквари» [23] звучало для меня зловеще, потому что один из соседских ребят — я не знал его, во всяком случае, сейчас не могу припомнить, — купаясь, утонул в Куре, кажется, около Мцхета, и, когда взрослые со скорбными лицами говорили об этом, слово «Мтквари» объединялось в моем сознании со словом «мквдари» — покойник, и я сжимался от страха. Взрослым часто приходится слышать о подобных вещах, и поэтому они довольно легко их переваривают, но в незащищенной душе ребенка все ужасное оставляет глубокий, неизгладимый след. Смерть для него — мистическая, сверхъестественная тайна, а всякие ужасы, хотя бы та же смерть, теряют свою мистическую оболочку только тогда, когда человек входит в возраст, все теснее привязывается к земле, все больше и больше к ней приближается, пока сам не обращается в землю. Но при чем тут это?
23
Мтквари — грузинское название Куры.