Расплата
Шрифт:
…Между тем улицы Анчисхати остались позади, и я вышел к набережной. Свежий запах воды обдал меня, запруженная Кура отливала зеленоватым, мшистым цветом. Я оперся на парапет и уставился в воду. Из-под моста показался катер, поднявший волну. Короткие волны одна за другой зашлепали о гранитные стены набережной. На палубе катера стояли двое молодых людей. На том берегу реки виднелись очертания Чугурети, за ними, на скале, — Авлабар и Элиа, а еще выше, за железной дорогой, — Арсенальная гора… Горбатые улочки, пересекающиеся друг с другом, причудливые, скособоченные дома…
Я продолжил путь и, идя сквером, смотрел снизу на проносящиеся по белокаменному мосту трамваи и машины. В школьные годы, удрав с уроков, мы часто собирались в этом сквере и играли в чехарду. Сейчас я с удовольствием вспоминал прогулянные уроки, волнующее ощущение свободы и риска, которым
Может быть, и в этой любви был повинен Бараташвили. Мтацминда и Бараташвили с самого начала представлялись мне неразрывным понятием. Я почему-то всегда гордился тем, что сто лет назад Бараташвили учился в той же школе, в стенах которой и я провел часть своей жизни. Опершись спиной о гранитный парапет, я загляделся на Мтацминду. Я видел и белый храм святого Давида, и верхнюю станцию фуникулеров, и маленькие, со спичечный коробок, вагончики, и сверкающую телевизионную антенну, стрелой вонзившуюся в ярко-голубое небо. А во времена Бараташвили отсюда можно было видеть один лишь храм…
Школа, по правде говоря, не оставила по себе счастливых воспоминаний, но сейчас, после стольких лет, я с какой-то сладкой грустью ощутил то весеннее, расслабляющее тепло, когда после уроков мы, галдя, карабкались вверх по крутой тропинке Мтацминды, а вокруг источали благоухание белый миндаль, расцветшая сирень и акация; покрытые густой зеленью склоны и размытые, глинистые обрывы были прекрасны, как во сне. Внизу бурлил и бушевал, никак не мог угомониться огромный город, но какая поразительная тишина стояла в пантеоне. Тишина и прохлада! Откуда-то доносились журчание сочившегося из скалы родника, шелест листвы, пенье дроздов, а на одном из деревьев неустанно свиристела невидимая пичужка — чжж, чжж, чжж… Воздух пропах сладковатым ароматом кладбищенских ирисов, и я подолгу простаивал здесь в одиночестве, отрешенный от городского шума и суеты, вслушиваясь в дивную мелодию:
О, Мтацминда, святая гора, Как задумчива ты и пустынна! [21]Сейчас здесь не чувствовалось ни таинственности, ни пустынности, но эта грустная песнь души, это глубокое, скорбное чувство все равно целиком были моими. Я в задумчивости замирал у могилы своего старшего товарища по школе; мне не довелось встретиться с ним, но казалось, я давно знаю его и всем существом привязан к нему. Это была настоящая любовь — бескорыстная, возвышенная и прекрасная. Ничего подобного не испытывал я ни к кому на свете, и завидовал Тато за эту чистую любовь, за то чувство, которое сам к нему питал. Как мне хотелось, чтобы кто-нибудь, когда-нибудь с такой же силой полюбил меня! Погруженный в раздумья, стоял я у могилы, и в эти минуты Тато был во мне, а моем существе, которое как бы раздваивалось — одна, невидимая часть его отторгалась, от другой, видимой, и, оторвавшись от материальной сущности, от законов, времени и пространства, существовала, только тем настроением, которым был охвачен маленький Тархудж Гурамишвили, беспомощный, слабый, мечтательный, не нужный никому на свете.
21
Строки из стихотворения Н. Бараташвили «Сумерки на Мтацминде».
Стоял Тархудж у могилы своего гениального однокашника и представлял себя «Сиротливой душой» [22] . Он никого не понимал и не доверял никому. Он не знал, с кого брать пример. Родителей не помнил, не знал родительской любви и ласки. Детство его прошло в одиночестве. Он был чужим для всех, словно незваным явился в этот суровый мир, заранее побежденный эгоизмом и черствостью. Он был предоставлен самому себе. Целыми днями пропадал на улице, водился с уличными ребятами, дрался вместе с ними, сквернословил, но все-таки он отличался от них, все-таки был человеком иного склада, ибо любил стоять у могилы своего гениального товарища по школе, задумчивый и печальный, но все равно счастливый той любовью, которую испытывал к Бараташвили.
22
«Сиротливая душа» — стихотворение Н. Бараташвили.
Солнце
Я вышел на улицу, и огромная машина «Молоко» пронеслась перед самым моим носом. Грохоча и звеня, прокатил по мосту над набережной трамвай. На этом месте, где сейчас стоял я, когда-то протекал рукав Куры. Может быть, отсюда черпали воду водоносы, когда в Тбилиси не было водопровода. Потом русло засыпали, провели тут улицу, а старый мост остался. Я бегом пересек дорогу, чтобы не угодить под машины, мчащиеся на бешеной скорости, и направился к базару. Вдоль противоположной стороны улицы тянулись корты, где уже тренировались теннисисты. На девушках были короткие, как у балерин, юбочки, и, проходя мимо, я с удовольствием поглядывал на их стройные ноги. Потом я свернул к базару, и меня сразу обдало его гомоном. Ступив на базарную площадь, я едва не столкнулся с Шалвой Дидимамишвили. От радости и удивления я чуть было не окликнул его, но вовремя заметил, что он еле держится на ногах. Уважаемый Шалва уже успел где-то наклюкаться, и в таком состоянии не стоило встречаться с ним. Я шмыгнул за чьи-то спины, чтобы он не заметил меня, и слышал, как мой старый приятель внушительно убеждал своего высокого и небритого спутника с густыми черными волосами:
— Серый волк? А как же… знаю!
Остального я не расслышал. Они были крепко пьяны, и Шалва, и его друг. Столкнись я с ним лицом к лицу, он, возможно, и не признал бы меня. Выждав, когда они пройдут мимо, и ощутив себя в безопасности, я затесался в толпу и уже смелее стал наблюдать за ними. Спотыкаясь, плелись они по копошащейся площади, оглушенной зазывными криками цыганок: «Ваниль, ваниль, синька, рейтузы!», треском грузовых мотороллеров, гудками автомашин… Они останавливались и опять о чем-то спорили, может быть, снова о сером волке? Пошатываясь, брели сквозь пеструю толпу дальше, явно держа путь к новой закусочной…
Странным показалось мне, что в первый же день приезда я столкнулся с Шалвой. Он был все такой же. Как видно, за пять прошедших лет ничто не изменилось в его жизни. Останови я его давеча, он, верно, ни капли не удивился бы, уверенный, что видел меня последний раз пять дней тому назад, а может быть, попросил бы денег на выпивку. Но самым удивительным было то, что именно сегодня, когда Шалва несколько раз возникал в моей памяти, я повстречался с ним. Часто случалось так, что мне снился кто-то совершенно посторонний, а назавтра я непременно сталкивался с ним на улице, или где-нибудь возникал о нем разговор, и я сразу вспоминал свой сон.
На базар я не зашел.
Я любил этот базар, здесь иногда мы встречались с Мери. Мы бродили вдоль длинных прилавков, ломившихся под грудами фруктов и овощей, овеянных всевозможными ароматами, натыкались на других покупателей, которые в свою очередь толкали нас, внимали разноголосому гомону, покупали что приглянется и поднимались к Мери на Коджорскую улицу, в маленькую комнату, где нам так нравилось бывать вместе. В ту пору это было для меня главным и об остальном я не думал…
Это была рослая, смуглая, несколько худощавая девушка с черными, как у Жанны, глазами и чуть заметным пушком на верхней губе. Не подвернись она мне тогда, может быть, и Софико не забылась бы так легко. Одна женщина помогает забыть другую, другая — третью, и хотя говорят, что ту, которую любил больше всех, никогда не забудешь, но я в это не верю. Само слово «любил» подразумевает, что все в прошлом, что ты уже не любишь, что тебе до нее нет никакого дела. Новые заботы, появляющиеся у нас со временем, гасят и ту страсть, которая, возможно, была самой большой и сильной за всю нашу жизнь. Некоторые хватаются за какое-нибудь дело, чтобы понравиться возлюбленной, доказать ей что-то, но потом избранное дело захватывает человека, подчиняет себе, иногда он добивается цели, уже не помня, почему взялся за него, потому что с течением времени погасло чувство, давшее толчок его деятельности.