Радуга
Шрифт:
— Хозяева и хозяйки, братья и сестры, пожалуйте поближе! Глядите и признавайтесь по-хорошему, чей этот покойник... — все повторял и повторял Горбунок, будто докучливую сказку, потому что подходили новые зрители, а в окне участка цвел пышным цветом господин Гужас, притворившись слепым и глухим, хотя седьмой пот его прошибал от наслаждения, что Горбунок так весело поддевает его начальника. И впрямь, на что похоже: хлоп невинную скотину в голову, хрясть ногой ребенка в живот... Зверь — не человек... Пускай послушают эти полицейские бараны — Микас да Фрикас — чего стоит авторитет господина Мешкяле. И ты, Эмилия, и ты напряги уши, чтоб потом могла слово в слово пересказать речь Горбунка своему спасителю и продолжателю рода Гужасов, когда он вернется из Пашвяндре, благоухая аптечной ромашкой, и ты снова,
— Фу!..
Ах, побыстрее бы... Побыстрее бы притащился на свет божий долгожданный сын. Тогда уж ничто, даже связанным не удержит Альфонсаса в Кукучяй. В деревню! В Барейшяй. На землю.
— Господи, не завидуй моему счастью.
А люди уже валили в городок не по одному, а по двое, по трое... Вереницами. Таков уж наш злосчастный характер. Где один зевака рот разинул, там сразу будет целый полк. Неважно, что большинство толком не понимает, что тут творится, что Горбунок всерьез говорит, а что из пальца высосал. Но факт остается фактом — мертвый баран валяется под забором, остекленевшим глазом на толпу смотрит, и ни один зевака не желает его признать, хотя Горбунок уже выкликает хозяев по фамилии, требуя перекреститься и рассказать, как выглядит его собственный баран, какого норова, масти, ума, а главное, умеет ли молитву творить... Одни слушатели ухмыляются, другие хихикают, третьи со смеху помирают. Есть и такие, которые плечами пожимают и злятся, плюются, хотят сквозь землю провалиться со стыда, что власть в Кукучяй захватил пьянчуга Горбунок и никто не запрещает ему без ножа зарезать начальника полиции с викарием. Блудники оба, так блудники... но все-таки. Любая шутка должна меру знать.
Нервы мамаши Анастазаса не выдержали-таки. Не дождавшись, пока назовут ее фамилию, будто рысь подскочила она к окошку участка:
— Господин Гужас, долго ли будешь позволять этому посланцу преисподней моего сына хаять? Мало было вчерашнего? Какая вам будет польза, если его во второй раз с ума сведешь?
— Значит, признаешься по-хорошему, что баран твой?
— Не наш. Нет. Побойся бога, господин Гужас. Откуда ты взял?
— Перекрестись.
Покраснела Тринкунене, все лицо у нее пятнами пошло, нос побелел, а Горбунок, весь синий от вчерашних пинков и распухший, как истинный черт, вторил:
— Перекрестись! По-литовски тебе говорят. Тринкунене, видит бог, при свидетелях тебе говорю: если не перекрестишься, в суд на твоего сына подам. В желтый дом отправлю. Кто позволил ему печати шаулиса на моем горбу ставить, если баран не ваш, черт бы вас драл?
Взгляды всех зевак направились на старуху Тринкунене, а Горбунок все не отставал:
— Да или нет?
И вдруг из толпы высунулась дочка Блажиса, Микасе, зыркнула косым глазом влево, вправо, в небо да в землю:
— Господи! Тетенька, да это же ваш баран! Ей-богу! Чернец. Проклятый озорник.
— Цыц! — прикрикнул на нее Горбунок. — Кто тебе это сказал, овечка? Откуда взяла? Известно ли тебе, что за ложные показания — три года каторги?
— Иди ты знаешь куда?! — побагровела Микасе. — Ты меня вокруг пальца не обведешь. Наши и Тринкунасов пастбища в Рубикяй по соседству. Этот баран нам до смерти надоел. Скачет через заборы получше оленя и наших коров сосет. Даже овцы его ненавидят. Потому Тринкунасы и не берегут его, потому Анастазас его бьет и ногами пинает.
— Во имя отца и сына! — вскричала Тринкунене, перекосив лицо, крестясь левой рукой, а правую крепко сжав в кулак. — Не наш этот баран. Нет! Люди! Эта Блажисова сука хочет на моего сына наклепать. Ее отец, проклятый врун и мошенник, сам Анастазаса свататься возил и сам сватовство расстраивал, чтобы в конце концов к себе домой привезти, в амбар ночью запереть да с этой дурочкой спарить, будто барана с овечкой. Только не вышло ничего... Пшик вышел... Мой сын не такой дурак, как Блажис надеялся. Ему косоглазая не нужна. Он найдет жену одного поля ягоду. Упаси господи от голода, чумы, внезапной смерти и от такой снохи. Чудо ли, что Микасе стала на моего сына клепать да помои ему на голову лить? Ничего не выйдет, девка-вековуха! Не получишь ты его! На тебе! На! — сунула кукиши прямо под нос Микасе. — Накось, выкуси.
Только теперь Микасе очухалась:
— Люди добрые! Нашла
— А, чтоб у тебя язык через макушку вылез! — плюнула Тринкунене прямо в лицо Микасе, потому что не знала, как ее похлеще отбрить.
— Женщины! — кричал Горбунок. — Языки распускайте да рукам воли не давайте!
Но Блажисова Микасе цапнула Тринкунене за волосы и давай водить, будто гусыня индюшку. Уж такой комедии и впрямь зеваки не ждали.
— Перестаньте. Хватит, — пыхтел в окно Гужас. — Как вам не стыдно?
— Когда стыд раздавали, их дома не было, Альфонсас, — кричал Горбунок, будто аист скача на столбике забора.
Хорошо еще, что Микас и Фрикас догадались из участка выскочить и растащить дерущихся.
— Ведите в кутузку! Обеих! — рассвирепел Гужас.
— Альфонсас, не дури!
— И ты! И ты, Кулешюс, марш домой. Кончай комедии ломать!
— Кончаю, Альфонсас. Запасись терпением, — ответил Горбунок и, подняв обе руки вверх, голосом Синей бороды торжественно заявил: — Добрые католики и славные католички, не знаю, что вы скажете, но я, патриарх безбожников, бабу нашего старосты Тринкунаса оправдываю. Пускай она бежит домой да успокоит своего сына. Господин Гужас не привлечет ее к ответственности. Боже правый, Альфонсас, что такое лишний баран в хозяйстве нашего старосты, чтоб нам из-за него голову ломать. Прибавь, господи, ума старостину сыну, а баран — не тот, так другой будет. Или — насчет снохи!.. Тоже мне забота. Не Блажисова Микасе, так Тарайлисова Стасе. Не пашвяндрская пани Милда, так другая пьяная дылда. Дай только боже Анастазасу силу баранью...
— Тьфу! — плюнула Тринкунене в сторону Горбунка.
— А ты, Микасе, за то, что семью старосты оклеветала, сейчас сбегаешь в нижний приходской дом, к викарию и, соблазнив его, сюда приведешь. Только без сутаны и без штанов. Пускай он нам, темным прихожанам, растолкует, чем миропомазанный ксендз от простого парня отличается, и чем черный, рогатый баран — от черта?
— Тьфу! — теперь уже Микасе сплюнула.
— Видите, что творится, люди добрые? Черт будущую свекровь с будущей снохой поссорил, черт и помирил. Что, скажите на милость, будем делать с бараном, злой дух которого между нами еще порхает? Воистину, воистину говорю я вам — изгоняйте из себя бесов и поцелуйтесь как братья и сестры по примеру Тринкунене Кристины и Блажите Микасе!
— Аминь! — ответил Зигмас, а вслед за ним и остальные дети босяков.
Попадала бы со смеху толпа, но черт заржал страшным голосом тут же, где-то в небе.
— Иисусе, дева Мария!
— Иосиф святой!
Кто же это?.. Весь лабанорский цыганский табор со школьной горки вниз катит. И гадалка Фатима — впереди всего табора. В ее телегу запряжен бывший жеребец Крауялиса Вихрь. А возница — сын самого главы табора Архипа Кривоносого Мишка, вор несказанный, но еще ни разу не пойманный и потому такой гордый... А может, потому гордый, что рядом с ним Фатима восседает, закутавшись в свой красный платок — свежая, яркая, цветет как герань. На коленях у нее — младенец. Розовощекий. Белобрысый. Полугодовалый.