Приговор
Шрифт:
— Вполне возможно. — Карасава тоже понизил голос.
— Все, кого он заложил, были вскорости казнены. А сам он всё ещё жив-живёхонек, хотя после вынесения ему приговора прошло целых восемь лет. Рекордсмен! Если он подслушал, о чём мы тут говорим, то наверняка тут же настучит, надо быть к этому готовым.
— Да, это уж точно.
— Отлично, рядовой Коно, в наблюдательности тебе не откажешь. Теперь майор Карасава будет бдителен и постарается не допустить, чтобы его заложил какой-то там Тамэдзиро, — сказал Тамэдзиро.
Андо оглушительно захохотал. Представив себе, как уродливо исказилось от смеха его красивое мраморно-белое лицо, Такэо содрогнулся от отвращения. С Андо он встречался во время спортивных занятий, но до сих пор был избавлен от необходимости слышать его смех постоянно, поскольку их камеры были по разные стороны коридора. Утром, когда его слух уловил в коридоре шаги начальника воспитательной службы, он был совершенно уверен, что пришли за Малышом, и попытался восстановить в памяти события его жизни. Андо был сыном оптового торговца бананами с Канды, его отдали в миссионерскую школу на улице Фудзимитё, но учился он из рук вон плохо, и его отослали в префектуру Гумма, в тренировочный лагерь. Там он заболел туберкулёзом и попал в санаторий, откуда вскорости сбежал и, вернувшись в столицу, тут же совершил преступление. Смеётся он, чётко выговаривая — ха-ха-ха. Всё ему ха-ха-ха да ха-ха-ха. Этот мир — ха-ха-ха, убийство — ха-ха-ха,
А сегодня все слушают популярные песни. А когда транслируют бейсбольные матчи, все слушают их. Разговаривая, заключённые не видят друг друга, только слышат. Прислушиваются к шагам в коридоре, городскому шуму, журчанию воды в трубах. Их мир соткан из звуков. Возможности видеть они почти лишены. Правда, раз в месяц им показывают какой-нибудь фильм и два раза в месяц разрешают смотреть телевизор. Но именно показывают и разрешают. То есть что-то увидеть можно только в порядке одолжения со стороны тюремного начальства. Что касается «слышать» — здесь гораздо большая свобода, да и возможностей куда больше. Правда, ограничения есть и здесь. Нельзя слушать новости, дискуссии, образовательные передачи, классическую музыку. Однажды из приёмника вдруг вырвались звуки органного концерта Генделя. Со всех сторон захихикали и защёлкали выключателями, убавляя звук. А Такэо приник к приёмнику, радуясь редкой возможности насладиться прекрасной музыкой, но, к его величайшей досаде, уже через пять минут Генделя сменила эстрадная музыка. Очевидно, надзиратель, отвечавший за радио, случайно перепутал программы. Вот и получается, что слушаешь ты тоже не сам, а с позволения начальства. Приходится слушать то, что вовсе не хочется слушать, и это мучительно. Если не хочешь смотреть, можно просто закрыть глаза. Но заткнуть уши невозможно. Ибо именно звуки расцвечивают непрерывно однообразный поток времени — вот раздача пищи, вот спортивные занятия, вот свидание, вот вызов к начальству, вот поверка. Заключённый в силу своего положения обречён слушать. Слух — самый пассивный из пяти органов чувств.
Все обречены слушать, как хохочет Андо. Как играющие в шахматы выкрикивают: «слон на Е-2», «слон на Е-4», «ладья на Н-6», «серебряный генерал на G-8»… В данный момент все обречены слушать популярные песни. А очень скоро придётся, наверное, слушать, как Катакири читает сутру… Такэо отошёл от окна. Из-за того, что он спал днём, спать совсем не хотелось, окружающее воспринималось отчётливо, он словно плыл в прозрачной воде. После окончательного отбоя в 21.00 свет притушат, так что сейчас самое время заняться рукописью для «Мечтаний».
Сложив матрас, Такэо устроил что-то вроде столика и для устойчивости положил сверху Большой католический словарь. Потом разложил бумагу и взял авторучку. Ещё в бытность свою подсудимым он ценой неимоверных усилий сумел добиться разрешения писать в камере, причём писать, пользуясь писчей бумагой и авторучкой. Поскольку он имеет университетское образование, получить разрешение на использование тетрадей и шариковой ручки не представляло особого труда (вот вам и проявление той дискриминации, о которой столько говорит Коно), но, как только речь заходила о писчей бумаге и авторучке, ему неизменно отказывали, мотивируя отказ разными причинами — то отсутствием прецедента, то недопустимостью излишней роскоши. И теперь, прикасаясь к отвоёванной с таким трудом бумаге, ощущая в руке крепость автоматической ручки, он думал — сколько же мучительно ярких воспоминаний влечёт за собой сам процесс писания. Да, кстати, может, стоит написать о том, что пишут заключённые на стенах? Если цензор пропустит. Кончится тем, что его снова вызовут к начальнику тюрьмы. Ещё бы, ведь это текст самого Такэо Кусумото, автора «Ночных мыслей», местного литератора, то есть человека весьма влиятельного и опасного. Не зря на столе начальника лежала стопка старых номеров «Мечтаний», признанных угрожающими общественному спокойствию. О чём бы написать? О том, как он подумал, что пришли за Андо? Или о воплях Сунады на спортплощадке? О внезапном помрачении рассудка у Оты? О собственных приступах? О революционных идеях Коно и Карасавы?.. Исключается. Неужели не найдётся чего-нибудь на первый взгляд совершенно безобидного и вместе с тем подспудно отражающего особенности тюремной жизни, чего-нибудь вроде истории с воробьём или с мышью, которые так хвалила госпожа Касуми?
… число… месяца
Сегодня лежал: опять был приступ головокружения. Всё время хочется спать, возможно из-за лекарств. Вдруг что-то защекотало лоб, открыв глаза, увидел над собой свисающего с потолка паучка. Тонкие паутинки сверкали, образуя что-то вроде миниатюрной виселицы. Не к добру. Стряхнул паучка на пол, хотел было раздавить, но передумал. Разве я не клялся совсем недавно, что не стану без надобности лишать жизни живое существо? И тут же прихлопнул зимнего комара, спикировавшего мне на лоб. Видно, мне никогда не стать таким, как К.
К. — поэт, который живёт в соседней камере. Какая бы живая тварь ни проникла к нему в камеру, он не убивает никого. У него есть такое пятистишие:
Слежу за комаром — Напившись крови моей, Летит тяжело. Всякая жизнь бесценна. Зима в одиночной камере.Не мне судить о достоинствах этого стихотворения, но настроение автора передано точно.
Всякое живое существо, даже комар, насосавшийся твоей крови, Достойно жалости. Прочитав стихотворение К., я некоторое время не убивал комаров и, с интересом разглядывая их миниатюрные тельца, думал о том, какое это чудо — когда такая вот крошечная жизнь соприкасается с твоей. Но мне далеко до К. Я не в силах терпеть зуд. И в конце концов всё-таки стал убивать комаров.
Зато мух я не убиваю. Меня раздражает их жужжанье, я испытываю органическую неприязнь к их чёрным тельцам, но у меня не возни. Желания их убивать. Может быть, потому, что слишком противно смотреть на их трупы с выползающими белыми внутренностями. А комары… Их трупики слишком малы, чтобы вызывать жалость…
А как насчёт тараканов? Этих тварей я ненавижу. Но не могу убивать по той же причине, что и мух. Прошлой весной у нас тут было просто нашествие тараканов. Ночами они целыми стадами, громко шурша, ползали по полу. Не вытерпев, я хлопнул тетрадкой и парочку прибил-таки. А потом смотрел, как они корчились в предсмертных муках, и содрогался от отвращения. Больше я их не убиваю.
У меня нет даже птички-рисовки — это единственное живое существо, которое разрешается содержать в камере, — боюсь, что она умрёт. Когда-то и у меня была такая птичка. Из воспитательной службы мне принесли крошечного птенчика, он клевал с ладони просо, и я к нему очень привязался. Он был такой трогательный: перед тем как заснуть, свешивал хвостик, шаловливо втягивал головку и, выпятив грудку, дважды зевал. Потом веки его опускались, он прятал головку под крыло, нахохливался и засыпал. Дождавшись этого момента, и я засыпал спокойным сном.
Но однажды утром я вдруг обнаружил его мёртвым. Он лежал на боку, ножки и клювик — лиловые, глазки закрыты, тельце
То же самое происходит после смерти и с человеком. Однажды я, если можно так выразиться, собственноручно осуществил превращение человека в неодушевлённый предмет. И, основываясь на этом опыте, могу достаточно точно представить себе, какая метаморфоза произойдёт после смерти с моим собственным телом.
Я принял решение завещать свой труп студентам-медикам для практических занятий. Когда я подписывал соответствующий документ, служащий попросил меня ещё раз как следует подумать, действительно ли я этого хочу. В его глазах промелькнуло что-то вроде сочувствия ко мне, сочувствия, смешанного с уважением. Но у меня нет ощущения, что такое решение унижает или, наоборот, возвышает меня. Мой труп — это не я. Это некий неодушевлённый предмет. А раз так, пусть лучше он принесёт кому-то пользу, чем подвергнется бессмысленному разложению или сожжению. Люди этого не понимают. Особенно моя мать.
И всё же в превратившемся в неодушевлённый предмет трупе всегда есть что-то отталкивающее. Что-то такое, что заставляет содрогнуться от отвращения точно так же, как при виде трупов мухи, таракана или рисовки. Меня глубоко поразило учение, провозгласившее, что мёртвое тело, не вызывающее ничего, кроме отвращения и ужаса, должно воскреснуть. Впрочем, проблема воскресения недоступна пониманию такого невежды, как я. Предоставим святым отцам давать разъяснения по этому поводу, нам же самим следует помалкивать. Но поскольку в своих размышлениях я постоянно возвращаюсь к этой проблеме, было бы неправильно полностью игнорировать её.
Сколько раз я читал и перечитывал 15-ю главу 1-го Послания к коринфянам! Павел выделял тела земные и тела небесные, духовные. Воскресший Христос, говорит он, есть духовное тело. Но тогда — как должно трактовать те места в Евангелиях от Иоанна и от Луки, где говорится о ранах на теле Воскресшего Христа, о принятии им пищи, ведь всё это свойственно именно земному телу? Многие исследователи Библии полагают, что это либо поздние вставки, либо выдумки евангелистов. Но я склонен принимать на веру простодушный рассказ о Воскресении Христовом именно в том виде, в каком он был после смерти, то есть в виде изуродованного трупа. Куда труднее понять, что такое духовное тело, о котором говорит Павел.
Моя душа находится внутри моего тела, а не где-то за его пределами. Когда я молюсь, в моё тело вселяется Иисус Христос, и мы с ним становимся единым целым. И в какой-то момент я сам начинаю жить внутри тела Христа. Возглашая: «Господи», я вовсе не взываю к Иисусу, пребывающему на Небесах, к Иисусу, находящемуся где-то в запредельной дали. Нет, в этот миг я сам становлюсь Иисусом и взываю к Богу на Небесах пребывающему: «Отче наш!» Прежний я — умер. Зерно умирает, чтобы принести плод свой. Без смерти нет воскресения — какое прекрасное учение, правда?..
Такэо перестал писать. Не слишком ли поверхностно он истолковал послание Павла? К тому же, пожалуй, многовато отвлечённых рассуждений, ведь журнал ориентирован на среднего читателя. Начал с паука, а потом его занесло куда-то не туда. Надо писать проще.
… день… месяца
Человек, сидящий в тюремной камере, вовсе не одинок. Более того, именно нам-то и недоступно одиночество. Мы ни на миг не остаёмся наедине с самими собой. Мало того, что никуда не скроешься от взглядов дежурных надзирателей, так ещё и из соседних камер тебя могут окликнуть в любой момент. Можно, конечно, не отзываться, но если ты не отзовёшься раз, другой, третий, пойдёт слух, что ты чураешься своих же товарищей, и тогда тебе устроят весёлую жизнь.
Эти так называемые одиночные камеры возникли в результате перепланировки относительно тесного пространства: при помощи перегородок оно было разделено на отдельные клетушки и битком набито людьми. Так что на самом деле наше существование скорее можно назвать насильственно коллективным. «Голосовая связь» между соседнее камерами строго запрещена. Однако поскольку надзор за нами всё-таки не является беспрерывным, она действует почти открыто.
Достоевский когда-то назвал это мукой «вынужденного общего сожительства», и это истинно так. (Впрочем, цитировать здесь Достоевского вряд ли уместно. Лучше эту фразу уберём.)
Как часто, доведённый до отчаяния, я мечтал избавиться от этого вынужденного общего сожительства! Как жаждал истинного одиночества, понимая, что никогда, до самой смерти, мне не суждено его обрести. Я даже торопил смерть, надеясь, что с ней придёт наконец желанное одиночество. (Мне бы хотелось рассказать здесь ещё и о своей тяге к самоубийству, но это невозможно.)
Чем хуже этот мир, тем легче будет его покинуть.
Боже, дай мне желание жить…
Отложив перо, Такэо вздохнул. Что-то сегодня не пишется. Из-под пера выходят только мрачные мысли, их приходится вымарывать, в результате бумага сплошь в безобразных пятнах.
И после первого слушания дела в суде, и после второго, и после вынесения решения Такэо неоднократно приходила в голову мысль оформить официальный отказ от права на апелляцию, но он так и не решился.
Если бы не мать, он сделал бы это и, получив окончательный приговор, отправился бы к месту исполнения наказания. Как часто он думал: «Всё, с меня довольно.» Надоело участвовать в скучной пьесе, где роли распределены заранее: прокурор, судья, журналисты — олицетворяли собой справедливость, ему же была уготована роль злодея. Сколько раз в суде его так и подмывало закричать: «Да убейте же меня наконец!»
Но нет, должны быть соблюдены все положенные ритуалы. И долг злостного преступника Такэо Кусумото — смиренно подчиниться законам этой бойни, это единственное, что связывает его с остальными людьми, мнящими себя поборниками справедливости.
Мать требовала, чтобы он подавал апелляцию, чтобы не сдавался, добивался передачи дела в верховный суд. К тому времени патера Шома уже не было в живых, а новый тюремный священник патер Пишон говорил: «Вы не должны огорчать матушку…» Как только он подал апелляционную жалобу, газетчики подняли шум: «Кровавый убийца цепляется за жизнь», «Кусумото из бара „Траумерай" боится смерти». Свиданий с ним стали требовать люди, участвующие в организованном его матерью движении за сбор подписей под ходатайством о его помиловании, они лезли со своими утешениями, твердя: «Не надо терять надежды, мы добьёмся смягчения наказания». Все они исходили из ошибочного представления о том, что он дорожит своей жизнью. И ему ничего не оставалось делать, как притворяться, что это действительно так.
Но на самом деле он давно уже утратил желание жить. Впервые он понял это, когда писал свои заметки «О зле». Где-то там есть такие слова: «Преступление — это попытка доведённого до отчаяния человека прорваться к смерти». Он не сам их придумал, просто переиначил случайно услышанное где-то высказывание Сартра. Сартр говорил: «Талант не даётся от природы, это та лазейка, которая возникает перед доведённым до отчаяния человеком».
И тем не менее, когда ему был вынесен смертный приговор и он оказался в нулевой зоне, у него не возникло ощущения, что он нашёл наконец свою лазейку, наоборот, им овладело ещё большее отчаяние. Приблизившись к столь желанной смерти, он понял, что заблуждался.