Потревоженные тени
Шрифт:
II
То, что я буду рассказывать здесь, происходило в сорок девятом году [55] . Читатель должен припомнить, какое это было тревожное время и как боялись тогда у нас какого бы то ни было движения, всячески устраняя малейшие к нему поводы.
Губернатором тогда в нашей губернии был П. А. Б — в. Это был очень умный и энергичный человек, но дворянство его почему-то у нас не любило. Во главе недовольных им стоял известный Ю. Н. Г — н, который был тогда у нас губернским предводителем. Партии ли тогда так разделялись, личная ли ссора была тому причиной или другие какие были мотивы и причины к тому, но только отец считался
55
...в сорок девятом году... тревожное время... — После европейских революций 1848 года в России наступил период, называемый «мрачное семилетие» (1849 — 1855), характеризовавшийся усилением реакций, жестокими цензурными стеснениями, почти полным замиранием общественной жизни. Неспокойные губернии были наводнены войсками, отменен закон 1847 г. о праве крестьян выкупаться на волю при продаже имений с аукциона, учинена расправа над членами кружка Петрашовского, произведены аресты среди славянофилов, преследовался всякий намек на освобождение крестьян.
Я помню, как с его приездом набиралось к нам много разных чиновников, и они дожидались все в зале, пока одного по одному их вызывали к губернатору в кабинет. Они все ужасно боялись губернатора, «потому что они все воры», как мне объяснял это однажды сам Б — в, и ходили на цыпочках, бледные, растерянные, умоляя отца, чтобы он заступился за них. И он очень часто за них заступался, просил Б — ва простить или смягчить наложенное им наказание.
Однажды я попал на крайне тяжелую сцену. Матушка послала меня зачем-то к отцу, который был в кабинете вместе с Б — м, ревизовавшим там какие-то дела, вытребованные им сюда из города, и толковавшим с чиновниками. Когда я вошел, Б — в сидел, погруженный в бумаги; кругом него, затаив дыхание, ни живы ни мертвы стояло несколько человек этих несчастных, и между ними я узнал некоторых, которых я видел раньше, когда они зачем-то приезжали к отцу. Особенно памятен мне был, и я сразу узнал его, стряпчий, очень толстый человек, с огромным животом, лысый, без единого знака волос, с каким-то белым пушком на затылке и на висках. Он был красен. Все чиновники были бледны со страху, а он был с багровым почти лицом, рот полуоткрыт, и нижняя челюсть у него тряслась. Я говорил с отцом, а сам все не сводил глаз со стряпчего. Вдруг Б — в, молча читавший и разбиравший бумаги, вскочил, провел рукой по лицу — нервный жест его, — оглянулся и остановил взгляд на стряпчем...
— Каналья! — вдруг услыхал я. — Разбойник! Креста на тебе нет! С живого шкуру дерешь!.. Сгною тебя, каналью!.. В чертову баню его! — быстро поворачиваясь к привезенному им с собою чиновнику, добавил Б — в.
Стряпчий между тем становился все меньше и меньше в своем росте, точно он уходил в землю, и вдруг упал на колени, глухо стукнув на ковре.
Сцена была невыносимо тяжелой.
— Простите его, — сказал отец, — в последний раз его простите...
Стряпчий лежал молча.
Б — в, презрительно, брезгливо смотревший на стряпчего, распростертого у его ног, проговорил как бы сам с собою:
— И этот человек называется царским оком! Это царское бельмо... Вставай!.. — И он топнул на него ногой.
Стряпчий, тучный человек с багровым лицом, один не мог уже подняться с полу, и ему помогали подняться другие бывшие тут и ожидавшие своей очереди чиновники. Когда его наконец подняли, он что-то бормотал: «Век не буду... жена... дети», что-то в этом роде.
— Не меня! — закричал Б — в. — Вот предводителя благодари: я для
56
Уголовная палата — губернская судебная палата состояла на гражданской и уголовной.
Эта сцена вот перед глазами у меня, как будто вчера это было. И вытянутое, зеленое, искаженное злобой лицо губернатора, и опускающийся, точно уходивший в землю, лысый стряпчий под этими неподвижными, злобно-холодными взглядами губернатора. Умей я рисовать, я нарисовал бы все это в мельчайших подробностях...
В этот день за обедом, когда чиновников никого уже не было, Б — в сам вспомнил или кто спросил его об этой сцене со стряпчим, но только он горячо начал говорить о том, что это все за народ.
— Ведь они знать ничего не хотят! Они дразнят только народ. Они ведь не знают, что там, в Петербурге, шапки у всех дрожат...
Я помню, меня заинтересовало, почему это «в Петербурге шапки у всех дрожат», и я тихо спросил об этом у отца, рядом с которым я сидел.
— Время какое... — ответил он.
— Да, уж время! — подтвердил Б — в. — А они в это-то время что затеяли! Я только, и делаю, что улаживаю то там, то тут, а они затеяли чуть не целыми десятками в Сибирь в ссылку приговаривать. Ведь этак они восстание вызовут, стрелять придется еще потом...
— Это все по емельяновскому делу? — спросила его матушка.
— Да-с, по емельяновскому: ведь у него и тут и в вашем уезде есть имения, — отвечал ей Б — в.
Что это за дело было такое, я не помню. Но Емельянова, седого совсем старика, я видал, знал: он несколько раз приезжал к нам, и этот разговор о нем я запомнил по другому случаю, о котором я, собственно, и буду рассказывать и который разыгрался самое большее недели через две после того, как у нас был Б — в.
III
Стояла жаркая погода, какая бывает у нас обыкновенно в конце июля и в начале августа, в самую уборку хлеба. Отец был в поле, вернулся, и мы только что сели обедать в столовой, половина окон которой — те, что выходили на солнечную сторону, — были наглухо закрыты ставнями, а другие, выходившие на тенистую сторону, были настежь отворены, отчего в комнате было полутемно, но зато прохладно.
Вдруг послышался колокольчик, бубенчики, и вслед за тем кто-то на тройке в телеге промелькнул перед окнами, и колокольчик сразу точно оборвался: очевидно, подъехали и остановились у крыльца. Нам всем показалось, что на тройке в телеге сидел кто-то в военной фуражке. Матушка с отцом в недоумении переглянулись: кто бы это мог быть?
Вошел лакей, подававший нам обедать, и таинственно как-то проговорил:
— Жандарм с пакетом от губернатора...
Это известие было уже совсем неожиданное и притом видимо смутившее отца. Он сейчас же встал и вышел в переднюю, а матушка проводила его глазами, потом посмотрела на нас и как-то странно замолчала и задумалась.
Я запомнил, что, хотя не понимал тогдашнего духа времени, не понимал, что такое жандарм, на меня это смущение отца и матушки, вообще вся эта сцена произвели неприятное, тягостное впечатление.
Отец скоро вернулся с пакетом с красной печатью в одной руке — пакет был толстый — и с запиской в другой... Эту записку он молча передал матушке и принялся есть свой простывший суп. Но уже по лицу его, вообще по спокойному его виду, я мог понять, что тревожного ничего не было.
Матушка прочитала письмо и, возвращая его отцу, спросила:
— Когда же ты поедешь?
— Сейчас. Вот пообедаю и поеду. Я уж лошадей велел запрягать.
— Куда? — спросил я.
— В другой уезд, верст за сорок, к Емельянову, — ответил отец.