Потревоженные тени
Шрифт:
— Хочется пожить, — улыбаясь, ответил он и начал рассыпаться в благодарностях и мне и отцу, который не забыл его службы и подарил ему теперь и клочок земли и лесу на постройку. — Теперь на своих ногах — от самого зависит человеком стать... Теперь-с один только избалованный, который избаловался, в люди не выйдет. Всякому предоставлено...
Я слушал его бодрую, уверенную речь; такой практичностью, трезвостью отзывалась она. Нельзя было и сомневаться, что он твердо встанет на ноги... Я прежде даже и не подозревал за ним такой энергии и практичности... И вдруг он начал вспоминать, как мы с ним тогда приехали в пансион. Потом эту сцену с директором, как я испугался, как со мной сделался припадок...
— А ты этого разве не забыл? — спросил
— Сергей Николаевич, разве в нас уж и души нет? Собака, и та добро помнит...
— Это уж все прошло, Филипп...
Я потолковал с ним еще немного, выпил у него стакан чаю. Солнце начало вставать — пора было идти. Он проводил меня до моста, пожелал счастливой охоты и сказал, что ужо зайдет на барский двор — зачем-то отец велел ему приходить.
После обеда, в этот же день, к вечеру, так часов в семь, все мы, то есть отец, матушка, я, сестра с гувернанткой, собирались проехаться в поле, куда-то — уж не помню — на косьбу, на жнитво. Лошадей долго не подавали, и мы все в ожидании их вышли на крыльцо. Тут же стоял и пришедший из деревни Филипп Иваныч и что-то, говорил с отцом. В это время по дороге во двор показалось несколько тарантасов, карет. Все они были закрыты парусинными чехлами и запряжены в одну или в две лошади. Это везли экипажи из Покровского. С ними должны были привезти и живописца с женой. Они въехали во двор и остановились у конюшни, перед каретным сараем. Мы все пошли к ним туда, смотреть их. Из одного из тарантасов, покрытых чехлом мы видели, как вышла женщина, потом вышел мужчина. Я издалека узнал их. Это были «они»... И у него и у нее были в руках какие-то узелочки. Вышли они из тарантаса и остановились. Когда мы подошли к ним шагов на тридцать, она ему что-то сказала, и он снял фуражку...
— Боже мой... так измениться... я не узнал бы его, — говорил отец, идя со мной рядом. — Ай-ай-ай...
Когда мы подошли к ним, и отец и матушка очень ласково и просто поздоровались с ними. Сказали, чтобы устраивались скорей; за чем нужно, чтобы прямо обращались, и проч.
— Что это вы?.. Это что ж такое? — заметил ему отец, указывая головой на фуражку, которую он продолжал держать в руках.
Он имел невыразимо жалкий вид. Он, несомненно, чувствовал, что его из милости привезли, будут кормить, поить... Все знают, что он пьет, и теперь будут отучать его от этого... Стыдно ему и за нищету свою... сапожонки сбитые, сюртучишка старенький, засаленный, в пятнах, на шее какой-то голубенький женский платочек вместо галстука. И она — робкая, заискивающая, благодарная, — ужасное впечатление...
На подводе, которая сопровождала экипажи, было нагромождено их имущество — деревянная двухспальная кровать, пуховик, какие-то полки, сундук, два или три стула.
— Ну, устраивайтесь, бог даст, все уладится. Филипп, покажи им, куда идти... Знаешь, пристройку к бане? — сказал отец.
Филипп Иванович сейчас же, как бывалый и притом свой человек, начал распоряжаться, сказал, чтобы они шли за ним, подводе с кроватью велел тоже ехать за собой. Они тронулись. Я смотрел им вслед, думал и сравнивал их. Оба ждали воли. Дождались. Этот бодро, уверенно заводит себе гнездо, говорит: «Своим домком хочется пожить»... Этот — измученный, больной, нищий, нахлебник... Вот и воля... Бери ее...
Он умер в тот же год. Осенью, в Петербурге, я получил письмо из деревни, и в числе новостей писали о его смерти...
ЕМЕЛЬЯНОВСКИЕ УЗНИЦЫ
I
Мой отец был тогда уездным предводителем дворянства, и мы
Жизнь у нас вообще была тихая. Гости, соседи-помещики, приезжали, и мы к ним ездили, но того, что называлось «съездами», у нас не бывало. Только раз в году, одиннадцатого августа, в день рождения отца, собиралось к обеду человек пятьдесят гостей; вечером, после чая, они все разъезжались по домам.
Отец был из числа трех-четырех помещиков в уезде, которые выписывали газеты, журналы, книги. В кабинете у него стояли вдоль стен высокие, до потолка, шкафы, наполненные книгами, а перед окнами, выходившими в сад, — большой письменный стол, обставленный портретами тогдашних литераторов в рамках под стеклом. В этом кабинете, на ковре, которым был устлан весь пол, я просиживал целые дни при нем и без него, рассматривая картинки в книгах; потом я стал читать без всякого разбора и эти книги. Мне не было десяти лет, когда я прочитал «Историю Консульства и Империи» Тьера, «Историю Наполеона» соч. Полевого и множество других оригинальных и переводных статей и сочинений о Наполеоне.
Эта моя любовь к книгам, я помню, очень радовала отца, и он всегда совершенно серьезно отвечал мне на вопросы и беседовал со мною о Наполеоне, о его маршалах, не показывая и виду, что это ему, может быть, скучно.
Он с совершенно серьезным лицом призывал меня иногда в кабинет и поручал привести в порядок письменный стол, то есть все — портреты, книги, бумаги — снять со стола, стереть пыль и потом опять все расставить и разложить по местам. Он никому не доверял этого, кроме меня. При посторонних, при гостях полушутя-полусерьезно он называл меня своим библиотекарем.
Все это вместе возвышало меня в моих глазах, развивая самомнение, впечатлительность, нервность. Это очень драгоценные качества, которые мне пригодились впоследствии, и я им много обязан, но тогда они из меня сделали до болезненности чуткого ко всему мальчика, который все хотел видеть, знать, понимать.
От этого многие случаи тогдашней жизни, не составлявшие по тому времени ничего особенного, мимо которых проходили все, не задумываясь над ними, на меня производили сильное впечатление, доводя меня чуть не до нервных припадков. Да и бывали припадки...
Очень многие из этих случаев, благодаря произведенному ими на меня сильному впечатлению, до такой степени живо представляются мне во всех подробностях до сих пор, что, мне кажется, умей я рисовать, я бы нарисовал даже лица, выражение глаз людей, бывших при этом, не только всю обстановку, костюмы, где кто стоял, сидел и проч.
Впоследствии, много лет спустя, желая проверить свою память, самого себя, не ошибаюсь ли я, много раз спрашивал я свидетелей или действующих лиц, которые в то время были взрослыми и, следовательно, лучше меня должны были помнить всё, все подробности, и они с удивлением подтверждали все, что я рассказывал им, решительно не понимая, как я это мог запомнить. Было несколько раз даже так: я рассказывал, и мне возражали, говорили — это было не так; но когда продолжали вспоминать дальнейшие подробности и обстоятельства случая, выходило, напротив, что это было именно так, как я рассказывал, по-моему, и что иначе этого даже не могло и быть.
Но как бы драгоценны эти качества ни были и как бы ни годилось мне это все теперь, было бы гораздо все-таки лучше, если бы память моя была свободна от всего этого. Характер всех этих воспоминаний, обусловленный тогдашним временем и тогдашними нравами, очень уж тяжел, и носить всю жизнь в себе эту отраву нельзя безнаказанно...
Я хочу здесь рассказать один такой случай. Я сделался совершенно случайно свидетелем его, то есть, правильнее, никто не предполагал, что он, случай этот, во-первых, выйдет по обстоятельствам таким, а во-вторых, что он произведет на меня такое страшно тягостное и глубокое впечатление. Казалось, по-настоящему, он должен бы был произвести и оставить в памяти, напротив, впечатление светлое, отрадное... Но так несчастливо вышло все это...