Под обломками
Шрифт:
— Лен, — говорю я, и мой голос становится тише, но твёрже. — Здесь есть всё, что нужно, чтобы сбросить давление в твоей ноге. Скальпели, жгуты, антисептик. Я не могу их найти — не могу двигаться. Но ты можешь. Тебе нужно.
Её глаза расширяются, и я вижу, как страх снова вспыхивает, но она сжимает губы и кивает. Она не спорит, не кричит, хотя я знаю, как ей страшно, как больно.
— Что искать? — спрашивает она, и её голос дрожит, но она старается держать его ровным.
Я кашляю, и боль в боку заставляет меня зажмуриться на секунду. Я заставляю себя открыть
— Коробки, — говорю я. — Металлические или пластиковые, с красным крестом или надписью «медикаменты». Ищи скальпель — маленький, в стерильной упаковке. Жгут — резиновый, вроде толстого шнура. Бинты, антисептик — бутылка с прозрачной жидкостью или спрей. Обезболивающее — ампулы или таблетки, что угодно. И фонарик, если найдёшь. Он нам нужен.
Она кивает, её лицо бледное, но глаза горят. Она опирается на руки, морщась от боли в ноге, и начинает ползти в темноту, туда, где куски света падают на груды обломков и коробок. Я смотрю, как её силуэт растворяется в полумраке, и чувствую, как что-то сжимается в груди. Она справится. Она должна.
Тишина давит, только её шорохи и редкие стоны от боли доносятся из темноты. Я прижимаю руку к боку сильнее, чувствуя, как кровь просачивается сквозь пальцы. Пять часов. Может, четыре. Я знаю, что не выберусь. Но она — она выберется. Я стискиваю зубы, чтобы не застонать, и шепчу, почти неслышно:
— Давай, Лена. Ты можешь.
Вдруг темнота взрывается светом — ярким, режущим глаза. Я щурюсь, а её голос, дрожащий, но полный облегчения, раздаётся из мрака:
— Артём! Я нашла фонарик! Три фонарика!
Я невольно улыбаюсь, несмотря на боль. Её голос — как глоток воздуха в этой могиле.
— Молодец, — говорю, и мой голос хрипит, но я вкладываю в него всё тепло, что могу. — Ты чертовски хороша. Один, оставь себе, остальные тащи сюда.
Она появляется из темноты, её лицо освещено лучом фонарика, который она держит в дрожащей руке. Пыль покрывает её волосы, её щёки, но её глаза блестят — не от слёз, а от упрямства. В другой руке она с сжимает два фонарика, бутылку воды и свёрток бинтов. Она подползает ближе, и я вижу, как её лицо меняется, когда она смотрит на меня — на арматуру в моей ноге, на кровь, которая пропитала мою рубашку.
— Вода, — говорит она, протягивая бутылку. — бинты и все осталное, как ты сказал. Но… — она замирает, её голос становится тише. — Обезболивающего нет. Я искала, Артём, правда искала, но его нет.
Я киваю, хотя она не видит, как моё лицо напрягается. Я знал, что обезболивающего нет. Оно закончилось ещё пару дней назад, когда мы выгребли последние запасы для пациентов наверху. Я не сказал ей, потому что не хотел, чтобы она запаниковала. Не хотел, чтобы она думала, что всё безнадёжно.
— Всё нормально, — говорю, стараясь, чтобы мой голос звучал уверенно. — Мы справимся без него. Ты нашла главное.
Она смотрит на меня, и её глаза сужаются, как будто она чувствует мою ложь. Но она не спорит. Вместо этого она подползает ближе, её пальцы дрожат, когда она кладёт фонарики и бинты рядом со мной.
— Что нужно тебе? Артём, скажи. Я найду.
Я
— Лен, — говорю я, и мой голос тише, чем я хочу. — Сосредоточься на себе. Я… я в порядке. Нам нужно сбросить давление в твоей ноге. Это важнее.
Она качает головой, её глаза блестят, и я вижу, как слёзы собираются в уголках, но она сжимает губы, не давая им пролиться.
— Не ври мне, — шепчет она, и её голос ломается. — Я вижу, Артём. Ты… ты выглядишь плохо. Скажи, что тебе нужно.
Я закрываю глаза на секунду, потому что её голос, её страх за меня — это слишком. Я не привык, чтобы кто-то смотрел на меня так, будто я не просто хирург, не просто машина для спасения жизней. Но я не могу позволить ей тратить силы на меня. Не когда её собственная жизнь висит на волоске.
— Лен, — говорю я, открывая глаза и глядя прямо на неё. — Нужно сбросить давление в твоей ноге. Это главное. Я… я продержусь. Обещаю.
Она смотрит на меня, и я вижу, как она борется с собой — хочет спорить, хочет кричать, но вместо этого кивает, луч фонарика дрожит в её руке, и я чувствую, как что-то внутри меня ломается. Я лгу ей. Но это единственный способ дать ей шанс.
— Будет больно, да? — её голос тихий, почти детский, и в нём столько страха, что моё сердце сжимается.
Я молчу, не в силах лгать ещё больше. Мои пальцы, липкие от собственной крови, сжимают край рубашки, прижатой к боку. Боль в моём теле — как раскалённый металл, но её страх бьёт сильнее. Я опускаю взгляд на её ногу, потом снова встречаюсь с её глазами.
— Очень, — говорю наконец, и мой голос хрипит, выдавая мою слабость. — Но ты справишься, Лен. Ты сильнее, чем думаешь.
Она сглатывает. Её глаза блестят — слёзы или пыль на ресницах, я не уверен. Я оглядываюсь, ищу что-то, что поможет ей пережить это. В куче обломков замечаю обрывок ткани — кусок бинта, не стерильного, но чистого. Я тянусь за ним, морщась от боли в боку, и сворачиваю его в плотный комок.
— Положи это в рот, — говорю, протягивая ей ткань. — Между зубов. Зажми крепко. Это поможет.
Она смотрит на меня, её глаза расширяются, но она берёт ткань дрожащими пальцами и послушно кладёт её в рот, стиснув зубы. Её взгляд не отрывается от моего, и я вижу, как она пытается собрать всю свою храбрость.
— Теперь положи ногу ближе ко мне. Как можно ближе. И не двигайся.
Она подчиняется, медленно, морщась от боли, вытягивая повреждённую ногу. Её джинсы разорваны, кожа вокруг раны натянута, багровая. Она дрожит — от холода подвала и от страха. Я беру два фонарика, которые она принесла, и кладу их на бетон, направив лучи так, чтобы они освещали её ногу. Свет режет глаза, высвечивая опухоль, синяки, запёкшуюся кровь. Нога выглядит хуже, чем я думал, и времени мало.