Нет
Шрифт:
— В тридцать втором или, может быть, тридцать третьем…
— Врете?
— Как это, извините, вру?
— А так. Очень просто — сочиняете! Во всяком случае, про коньяк врете. В те годы авиационные механики коньяк не пили. Водку — да! Спирт — тоже, а коньяк тогда ходу не имел. Но это подробность. Меня гораздо больше интересует другое. Почему вот вы, заслуженный пилот республики, летчик-испытатель и прочая, и прочая, позволяете себе, подчеркиваю — априори, оказывать недоверие, врачу, в чьих руках находится ваш коллега? Министры не доверяют, бог с ними, у министров (могу предположить) другие масштабы восприятия жизни, но вы-то почему? Нет уж, позвольте, позвольте…
Неслышно вошла Елена Александровна, с укором посмотрела на Алексея Алексеевича, тоже поднявшегося с кресла и стоявшего против Аполлона Игнатьевича в напряженно-виноватой позе. Заметив жену, Барковский как-то сразу остыл, «выключился». И сказал вполне добродушным тоном:
— Знакомьтесь — моя жена, Елена Александровна. А это, Елочка, Алексей Алексеевич Дуплянский, а не Грачев и не Гусев. И вовсе он не коллекционер, как ты почему-то решила, а знаменитый летчик. — И обратился к Алексею Алексеевичу: — Вашего Хабарова с места трогать нельзя и не нужно. Я лично не только не стану способствовать подобной афере, но всячески воспротивлюсь, даже если на меня будут давить все министры на свете. А теперь, Алексей Алексеевич, надеюсь, вы не откажете в удовольствии мне и Елене Александровне и выпьете с нами чашечку чаю?
— Право, как-то даже неловко… — сказал Алексей Алексеевич. — Незваный ворвался в дом, разволновал вас и еще чай пить…
— Ворвались? Ладно, если желаете, так и будем считать — ворвались. Пожалуйста. Но теперь, так или иначе, вы же все равно здесь! Разволновали? Допустим, но это не так страшно. Как вы думаете, почему я до сих пор живой, работаю и кому-то еще нужен? Только потому, что постоянно волнуюсь. И вам рекомендую — волнуйтесь! Раз я волнуюсь, значит, существую. Может быть, вас смущает чай? Но мы можем попросить Елену Александровну, и, я надеюсь, она отыщет в своих резервах по рюмочке коньячка, того самого коньячка, которого в тридцатые годы авиационные механики не пили. Я продолжаю настаивать — не пили!
От профессора Алексей Алексеевич вернулся в двенадцатом часу. Его расстроила эта идиллическая супружеская пара, трогательно называвшая друг друга Полем и Елочкой, не скрывавшая перед ним, посторонним, своей приязни, нежности, какого-то наивного умиления; и невольным укором прозвучали слова Барковского о пользе волнения, и мимолетное упоминание о неукротимой деятельности профессора тоже задело Алексея Алексеевича. И может быть, самое большое впечатление произвел молодой, неподдельный задор Аполлона Игнатьевича.
Пока Алексей Алексеевич ехал домой, в свою пустую, одинокую квартиру, ему вспомнился давний разговор с одним старым другом. Друг говорил тогда:
— Эх, Алеша, Алеша, как я тебе завидую.
— Врешь, Костя, — возразил Алексей Алексеевич, — белой зависти не бывает… Не надо ханжить — от жены ты сам сбежал…
Давно это было. Не осталось в живых ни жены, ни старого друга, и сам он, Алексей Алексеевич, давно, как говорится, не у дел, в стороне от забот и хлопот.
«Может, правда, начать марки собирать? Или значки? Все-таки занятие», — подумал Алексей Алексеевич, отпирая дверь.
Утром Хабаров был хмурый. На обычный вопрос Клавдии Георгиевны: «Как дела?» — ответил мрачно:
— Плохо жизнь устроена: живешь временно, умираешь навсегда.
— Так! Значит, в философию ударились? Немедленно прекратите, Хабаров!
— Почему? Разве мои дела так плохи?
— С чего вы взяли, что ваши дела плохи?
— А иначе чего бы вам сердиться, доктор?..
— Как только не стыдно панике поддаваться. Вы же умный, сильный, волевой человек, Виктор Михайлович. Воля… — Клавдия Георгиевна хотела сказать что-то еще, но Хабаров решительно перебил ее:
— Однажды вы просили меня не пылить ненужными словами. Верно? А теперь я прошу: не надо! Что вы знаете, Клавдия Георгиевна, про волю и кто вообще знает чего-нибудь всерьез? Воля — это мысль, переходящая в действие. Но как прикажете действовать мне? Вот сейчас, здесь? А коли не действовать, тогда нечего и болтать про волю. Если бы вы мне хоть какие-нибудь восстановительные или, как их назвать, упражнения назначили, физкультуру лечебную прописали, тогда бы я знал, как ломать боль… А так что — одни уколы. Вчера мне пятнадцать шприцев вкатали! Это не считая того, что каждые два часа Тамара еще кровь берет…
Клавдия Георгиевна понимала — он устал, устал от неподвижности, болей, ожидания, но что она могла сделать — кости срастаются не сразу и, чтобы преодолеть флеботромбоз, тоже нужно время.
И Клавдия Георгиевна, поддаваясь извечному бабьему инстинкту, а вовсе не врачебным соображениям, стала гладить его по голове и приговаривать:
— Миленький Виктор Михайлович, ну, потерпите еще несколько денечков. Ну, совсем чуть-чуть еще потерпите. Знаю, вы устали, мы вас уколами замучили. Знаю. Но теперь уже скоро вам станет легче. И физкультуру тогда назначим. Сурен, — впервые она назвала Вартенесяна без отчества, — сказал, что сам будет с вами упражнения делать. А он по части лечебной физкультуры просто бог…
И Хабаров улыбнулся.
— Есть же на свете дураки, которые пытаются утверждать, будто жалость унижает человека. Клавдия Георгиевна, пожалейте меня еще. Унизьте. У вас такие руки хорошие. Вы, если захотите, одними руками можете вылечить — без лекарств, без уколов.
Глава девятая
Она торопилась домой. Она очень устала. И все эти записи, документы, порядки, заведенные непонятно для чего и неизвестно кем, раздражали больше обычного.
Одна история болезни, другая, третья. И, наконец, последняя, может быть, единственно серьезная, единственная, требующая собранности и напряжения.
Смахнув белый колпачок с головы, поправив волосы, она принялась писать:
10 апреля. Состояние больного значительно лучше. Жалоб нет. Пульс 76 ударов в минуту, температура субфибрильная. Кожная чувствительность на правой ноге сохранена. Протромбин 56 процентов. Прямые антикоагулянты заменены непрямыми (пелентан).