Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Шрифт:

Я разглядывал в зеркале свое лицо, покрытое бисеринками воды, точно испариной при лихорадке, а видел перед собой Астрид, стоявшую в дверях в утро ее отъезда. Видел ее странный, далекий и одновременно пристальный взгляд. Я вытер полотенцем лицо, открыл дверь ванной и улыбнулся как можно непринужденнее. Нет, ничего не случилось, всё в порядке, просто небольшие проблемы с желудком, не иначе как от кофе, я его выпил чересчур много, когда сидел за работой. Все уже сели за стол. Мы с хозяйкой стали спускаться вниз по лестнице, и она остановилась на пол пути и спросила, надолго ли уехала Астрид. На лице ее все еще сохранялось выражение озабоченности, точно она забыла его стереть, а я подумал о том, многое ли могло сказать ей мое собственное лицо и догадалась ли она, что у нас не все ладно, хотя я и ответил ей, что Астрид вернется домой через неделю.

Садясь за стол, я сделал вид, что не замечаю устремленных на меня, полных любопытства взглядов. Шел разговор о большой, недавно открывшейся выставке Мондриана, и я включился в него, заметив, что Мондриан вовсе не выстраивал своих композиций заранее, как можно было бы предположить, а, напротив, работал интуитивно, о чем свидетельствуют его незавершенные картины, где можно видеть, как вспомогательные линии, проведенные углем, стирались и наслаивались друг на друга, пока художник не находил их внутренней целесообразности. Иными словами, это был метод работы, который можно наблюдать у абстракционистов-экспрессионистов, которые, как известно, много раз рисовали одну и ту же картину до тех пор, пока она не была завершена, что лишь говорило о поверхностности подобного метода, но затем послужило признаком различия между конструктивизмом и экспрессионизмом. Я мог слышать, что все идет прекрасно, мой голос звучит спокойно и уверенно, но без назидательности, и даже инспектор музеев благожелательно поглядывал на меня сквозь очки в стальной оправе, как бы желая показать, что он всегда знал, что на меня можно положиться. А хозяйка дома, героиня моего давнего летнего романа, смотрела на меня взглядом, в котором читалась нежность, как будто я наконец выздоровел после длительной болезни. Распространяясь по поводу Мондриана и знаменуя этим свое возвращение в дружеский круг, я встречал то один, то другой устремленный на меня взгляд и спрашивал себя, каков я теперь в их глазах. Для одних я был известным искусствоведом, критиком, которого художники иногда даже побаивались, а для других — мужчиной, который способен был завоевать такую женщину, как Астрид. Но для некоторых я был высокомерным, далеким

от житейской прозы эгоцентриком, интеллектуалом, который слишком много курит и наверняка не умеет даже лампочку ввернуть в патрон без посторонней помощи. Что касается инспектора музеев и хозяйки дома с ее засушенными букетиками васильков, то для них я был тем, кто превратился в подобного субъекта из некогда чувствительного, нескладного, по-стариковски умного паренька, который убил попусту полтора года своей юности, терзаясь несчастной любовью к экзотически смотревшейся швабре, хотя любой мог бы предвидеть, что мне нипочем не удастся ее удержать.

Впрочем, многого они все же не знали, да и не могли знать. Многого из того, чего я и сам не знал, и то, что я знал, когда это происходило, но потом мое знание улетучилось, то ли из-за того, что все было забыто, то ли из-за того, что сам я изменился. Теперь я уже не тот, каким был тогда, когда встретился с Астрид. Я могу видеть это по тем немногим фотографиям, на которых я тоже заснят. Их немного, потому что я всегда терпеть не мог фотографироваться, мне казалось, что меня снимают в неподходящий момент — то ли из-за того, что я силюсь выглядеть натурально, то ли потому, что меня сковывает мысль о том, что сейчас будет запечатлено одно какое-либо выражение из сотни других, присущих мне, один какой-либо миг из тысяч часов и дней. Во всяком случае я всегда бываю напряжен и излишне напыщен, когда кто-нибудь нацеливает на меня объектив фотокамеры, потому что неожиданно чувствую, что это не меня фотографируют, а кого-то, кто пытается походить на меня. Я вижу на фотографиях, как становятся резче мои черты, но не могу решить, то ли это мое истинное лицо постепенно проступает сквозь мягкую пухловатость юности, то ли мое изначальное лицо теперь изменили нажитые годами морщины и складки. Когда я встречаю на снимках, отображающих нашу жизнь, свой собственный несколько скептический взгляд, мне чудится, что человек на фотографии смотрит на меня и с удивлением спрашивает: неужто это и вправду я? Возможно, такое чувство испытывает и Астрид, хотя, конечно, об этом не думаешь изо дня в день. Она тоже изменилась. Теперь это уже не та женщина, которая однажды зимним вечером сидела на заднем сиденье моего такси, напевая песенку своему малышу, тем самым вечером, когда рухнуло все, во что она верила. Она, наверное, тоже удивляется, разглядывая свои старые фото, и спрашивает себя, неужели это те же самые глаза смотрят на нее сейчас сквозь даль времени. Те же глаза, которые когда-то с твердостью встретили настойчивый взгляд кинорежиссера, точно прочитав в нем, что ее ждет со временем, если она сейчас не уйдет. Мы с ней изменились, живя бок о бок, одновременно и поэтому не замечали этих перемен и лишь время от времени обращали внимание на то, как выросли наши дети, видя, как они летом носятся по прибрежному песку, долговязые, вытянувшиеся, или следя из окна, как они отправляются в школу. Каждый этап стирал из памяти предыдущий, так было и с нами, и с детьми, и остались лишь фотографии и наша ненадежная память. Продолжая изменяться, мы редко над этим задумывались, да и то главным образом замечая, что происходит с нами, но не думая о том, что годы влекут нас за собой и уводят все дальше по жизни.

Я почти не помню, каким ощущал себя прежде до того, как стал жить вместе с Астрид. Вспоминать о том, каким ты был в молодости, — это все равно что вспоминать о паре башмаков, которые носил когда-то, о паре старых, изношенных, давным-давно выброшенных на свалку башмаков. Мы думаем о них только как о своих старых башмаках, и точно так же говорим мы о себе в молодости, хотя башмаки были в ту пору новыми, и, строго говоря, это мы сами стали старше. У меня почти не сохранилось фотографий с того времени. Осталось лишь единственное фото с Инес, снятое в Амстердаме. Я никогда не показывал его Астрид, просто не представилось случая, а если она все же когда-нибудь ненароком увидела его, то ничего мне об этом не сказала, быть может, потому, что не хотела признаваться, что роется в бумагах у меня в кабинете. Снимок лежит между страницами монографии о Вермере, рядом с цветной иллюстрацией его знаменитой картины, изображающей молодую девушку с жемчужными серьгами в синем тюрбане, стоящую в темной комнате, озадаченную своим одиночеством. Губы у нее полуоткрыты, а в глазах, повернутых к свету, чтобы встретить чужой, пристальный взгляд зрителя, — выражение страха и ожидания. На амстердамском снимке я сижу рядом с Инес, положив ей руку на плечи, в окружении японских и американских туристов, на борту одного из прогулочных катеров, курсирующих по каналам города. Мы все смотрим куда-то вверх, а некоторые из нас приветственно машут фотографу. Такие снимки он делал уже тысячу раз, этот неизвестный фотограф. Я почти не узнаю нас обоих, сидящих среди туристов в тот весенний день в Амстердаме много лет назад. Люди, случайно собранные вместе, чтобы спустя полчаса разбрестись в разные стороны, люди, многие из которых уже наверняка давным-давно умерли. Все мы выглядим такими веселыми, быть может, из-за того, что мы в Амстердаме, а может, потому, что наконец выглянуло солнце и его отсветы — на зеленоватой воде канала и на наших еще влажных дождевиках и закрытых наконец зонтиках. Наши лица на фотографии настолько мелкие, что черты почти неразличимы. Мне приходится прибегать к помощи лупы, чтобы разглядеть их. Инес с влажными волосами, прислонившаяся ко мне головкой, такая милая, вовсе не похожая на роковую женщину, из-за которой мужчины готовы завыть на луну, как волки. Глаза у нас совсем крошечные, похожие на черные тычинки в глубине фотографии, передающей уменьшенные детали катера и людей.

Наши глаза — всего лишь крошечные темные пятнышки в плоскости остановленного мгновения, в смешении красок и теней, отражения всего того, что было прежде и что придет позднее: воспоминания, неуверенность, забвение и пламенные надежды.

Я не могу вспомнить, что я тогда видел, не могу вспомнить нашей с Инес поездки по каналам Амстердама, и я спрашиваю себя, осталось бы у меня вообще хоть какое-то воспоминание о том времени, если бы не эта фотография, на которой я сижу рядом с Инес, улыбаясь и подняв глаза кверху. Я раздумываю над тем, не наша ли с ней фотография заслоняет все другие воспоминания. Инес прислонилась головой ко мне, нежно, по-девичьи, то ли чтобы угодить фотографу, то ли затем, чтобы осталась хоть фотография, показывающая, до чего милой она может быть. Я помню ее запах, резковатый запах ее мыла, который всегда вызывает у меня мысли об Испании, хотя мы никогда там не были вместе с ней и только ее имя ассоциируется с этой страной. В руках у нее плоский бумажный пакетик, и я знаю, что там внутри открытка, которую она только что купила в музее. И я помню репродукцию на ней, хотя и не могу ее представить себе сейчас. Там был нарисован фазан с невидящими, потухшими глазами, висящий на крюке вниз головой. Рисунок был сделан аккуратными, едва намеченными штрихами. Не могу вспомнить, о чем я думал в тот момент, когда Инес прислонила свою голову к моей, помню лишь, что это значило для меня, или я надеялся на то, что это будет что-то означать, впрочем, это уже давно не имеет никакого значения. Мои глаза смотрят на меня, подобные двум крошечным черным булавочным головкам, смотрят из той давней, давно угасшей секунды, но заглянуть в них я не могу, потому что они слишком малы, и к тому же там, позади моего юного лица, черно, оно освещено лишь бледными лучами весеннего солнца, неожиданно появившегося над каналом. Я знаю, что любил ее, но не могу вспомнить, каково было тогда знать об этом, каково было чувствовать эту любовь. Я знаю, что моя любовь терзала меня, но не могу возродить в себе ту давнюю боль или неожиданные всплески счастья. Я могу говорить себе, что в действительности не она заставляла меня страдать до того, что я раздирал себе кожу в кровь, что это не ее я любил, но свое собственное отчаяние, созданную мной самим ядовито-глянцевую картинку той, какой она могла быть или какой я хотел сделать ее. Я могу говорить себе, что моя молодая, жадная и пылкая любовь к Инес была ослеплением, фата-морганой, но я не могу знать этого наверняка. Воспоминание о ней быстро превратилось в бесчувствие, и вскоре я уже больше не ощущал ничего там, где прежде гнездилась боль. Рана затянулась и превратилась просто в шрам, лишенный нервных окончаний.

Оглядывая сидящих за столом, я продолжал говорить о Мондриане и объяснял слушателям, что неверно было бы трактовать свойственные ему краски и вертикальные и горизонтальные линии как эмблемы антиметафизического, технически зафиксированного рационализма столетия и что его столь конкретные на первый взгляд абстракции скорее надо рассматривать в свете его теософского мистицизма, древней восточной мечты о космической гармонии. Я обратил их внимание на его ранние пастельные пейзажи с их темными лесными лужайками и зеркальной поверхностью озер, озаренных сумеречным светом, и аргументировал эти его картины тем, что Мондриан на самом деле был стихийным романтиком. Все слушали меня сосредоточенно, почти с благоговением, и даже инспектор музеев одобрительно кивал своей лысой головой. И вдруг мне показалось, что он похож на собственную карикатуру с его плешью на макушке и очками в поблескивающей металлической оправе и со своей почти сатанинской усмешкой, как бы говорящей, что ничто в этом мире не может его удивить даже в малой степени и что он, разумеется, настолько хорошо знаком с духовными пристрастиями Мондриана, как если бы речь шла о его родном дедушке. Я бросил взгляд на хозяйку, обладательницу засушенных васильков, и она в ответ улыбнулась с видом игривой кошечки, и от этого толстый слой пудры на ее щеках едва не пошел трещинами. Она явно ничего не знала о Мондриане и таращила глаза, словно внимала моим речам ими, а вовсе не ушами, украшенными серьгами, напоминающими позолоченные елочные шары. И она также походила на карикатуру той легкомысленной девочки, которую я когда-то повалил на траву, чему она нисколько не сопротивлялась и даже поднялась на локотки, чтобы я смог заглянуть в вырез ее блузки. Теперь она запихнула свои груди в черный бюстгальтер, который был по крайней мере на размер меньше, и сделала это, несомненно, ради того, чтобы напомнить окружающим о своей былой легендарной полногрудости. Ну а я сам? Неужто это и вправду я сам сижу тут и, умничая, разглагольствую о Мондриане? Разве я сам не карикатура того лощеного искусствоведа, который может сказать нечто весомое и умное о художнике лишь после того, как тот умер и стал знаменит? Я улыбнулся, и наверняка милейшей улыбкой, моей бывшей подруге и вспомнил тот момент, когда она повлекла меня за собой в пляжную кабину. Я даже смог вспомнить ощущение влажной кокосовой циновки под моими ягодицами и ее прохладные, округлые груди, выскользнувшие из купальника. Улыбаясь ей и как бы отвечая на ее невинный символический застольный флирт, я думал про себя, что давние совместные переживания людей определяют сквозную мелодию той музыки, которую они впоследствии станут играть в унисон. Она была на пару лет старше меня, и в те годы этого было достаточно, чтобы она уже имела эротический опыт, а я все еще брел наугад. Тогда я был молод и чувствовал, что внутри я не тот, кем кажусь постороннему взгляду, не тот неловкий, застенчивый паренек, которого она взяла под свою опеку опытной женщины. Я представлял себе, что в один прекрасный день избавлюсь от своей неуверенности и постепенно стану самим собой, бесстрашным и неколебимым. Я жаждал показать всем, каков я на самом деле. В ту пору я был открыт всем, можно сказать, распахнут настежь и позволял каждому видеть себя насквозь. Я был доступен, подвержен любому влиянию и с тревогой всматривался в свое отражение в каждом брошенном на меня взгляде. А теперь я сидел здесь, посылая хозяйке свою самую плутоватую улыбку, но действительно ли это я, тот, кем я стал? Разглагольствующий шарлатан с благообразной физиономией, который способен сидеть здесь и подавать им Мондриана словно на тарелочке, тонко нарезанными ломтиками? Неужели я заплатил за свою взрослую самонадеянность, за непоколебимость своих взглядов и устойчивость воззрений тем, что превратился в эту застывшую маску? Осталось ли что-нибудь под маской? Скрывается ли еще за ней нечто иное, потаенное?

Я вызвал смех слушателей, рассказав историю о том, как Мондриан покинул группу «Стиль»,

оскорбленный тем, что ван Дусбург изменил принципу строго вертикальной и горизонтальной живописи, начав рисовать косые квадраты, так как счел диагональные формы более «динамичными». Они смеялись над этим примером почти фанатического пуританизма, а я думал о том, что имении этот благодушный, безапелляционный, хорошо темперированный смех отличает художника, подобного Мондриану, от этого сборища конформистских, признающих лишь собственный вкус, зараженных интеллектуальной ленью снобов от культуры. Но, в сущности, Мондриан был мне глубоко безразличен, так же как мне стал безразличен Сезанн после отъезда Астрид. Впервые за все время я утратил всякое желание писать, пропало творческое возбуждение или ожидание того, что сейчас фразы одна за другой станут ложиться на бумагу, возникнут одно за другим слова, сбегая с кончика пера и ложась в длинные, неровные синие строки, высыхающие на листе бумаги. Я начал писать уже после встречи с Астрид и стал зарабатывать этим на жизнь, когда Роза была еще совсем малышкой. Если бы что-то помешало мне писать, я, наверное, задохнулся бы от сгустившейся тривиальности будней. Я мог дышать лишь в плоском, неподвижном, безмолвном мире картин, потому что для меня это был подлинный, живой, шумный мир, который постоянно втягивал меня в свой водоворот, говорил со мной и требовал ответа. Один из этих двух миров взывал ко мне, когда я находился в другом, и моя взрослая жизнь состояла из постоянного, ежедневного перемещения из одного мира в другой. Когда один из миров смыкался позади меня, передо мной открывался другой мир, со всей суетливостью будней, и тогда я мог посреди этой сумятицы, в поисках банки с анчоусами вдруг задуматься о том, что пустые бутылки в кладовой напоминают мне об одной из робких, меланхолических диагональных композиций Мондриана. Точно так же, посреди размышлений о пористых мраморных яйцах Бранкузи, я не мог отогнать мысли о светлом пушке на ягодицах Астрид, когда они по утрам бывают освещены солнцем, полосами проникающим в спальню сквозь жалюзи. Это было уязвимое, изменчивое, причудливое равновесие, которого я достиг, и я никогда не мог представить себе, что когда-нибудь могу оказаться лишь в одном из этих миров, отрезанный от другого мира. Но теперь, когда Астрид уехала, в квартире стало так же тихо и безмолвно, как в покинутых, серых комнатах на картинах Хаммершоя с их белыми дверями, распахнутыми настежь в пустоту, и мне нечем было заняться и некуда пойти. Живя рядом с Астрид, я стал таким, каков я есть теперь. Все то, что связывают с моим лицом и моим именем, возникло за то время, что мы были вместе. И не только то, что я написал за это время, но также и многие мои особенности, реакции и привычки — словом, все то, что считается присущим мне. Если правду говорят, что первое впечатление, полученное от человека, надолго остается определяющим и от него зависит, как распределяются тени и свет в постепенно складывающемся окончательном представлении о нем, то я с годами стал именно тем неизвестным шофером такси, который однажды зимним вечером вез в город Астрид и Симона и которому она спустя несколько дней скорее испытующе, чем удивленно, заглянула в глаза, когда он, подняв руку, погладил ее по лицу. Во всяком случае я именно так представляю себе преображение, отдалившее меня от того мрачного юноши, который сидел рядом с Инес на прогулочном катере, курсировавшем по одному из каналов Амстердама. Он и шофер такси — почти одногодки, но тот из них, которому Астрид заглянула в глаза, превратился в другого, неизвестного человека, которого и я, и она начали узнавать одновременно. Именно она первая разглядела его, ее взгляд освободил меня от уродливого юноши из Амстердама и его снедающей тоски. Она обо мне ничего не знала, в ее глазах я мог быть другим, а вовсе не тем отвергнутым юнцом, который готов был расшибить себе лоб об одну и ту же стену в бешенстве от ревности, стыда и уязвленного самолюбия. Астрид освободила меня, даже не подозревая об этом. Мир вновь стал доступен, и я больше не чувствовал себя отверженным уродцем, вынужденным красться по улицам, прижимаясь к стенам домов, а любовь больше не была ненужной затеей, и я пообещал себе самому, что больше никогда не стану любить понапрасну и не буду больше стоять со своими чувствами нараспашку, как инвалид войны, разгуливающий напоказ со своими медалями за храбрость, полученными на войне, о которой никто не помнит. Все случилось очень быстро, но это была более неспешная, сдержанная, почти аристократическая разновидность любви, а не тот лихорадочный, изнуряющий голод, который заставлял меня барабанить в закрытую дверь побелевшими костяшками пальцев. Вначале у меня даже голова кружилась от легкости. С Астрид можно было вести себя открыто, все было можно, все просто, и не было надобности взвешивать каждое слово, вымаливать ласки патетическими излияниями или робкими вопросами. Мы пока еще знали друг о друге ничтожно мало, и тем не менее как-то само собой получилось, что Астрид и Симон остались жить в моей небольшой квартире. Теперь я начал ездить днем, в часы, свободные от лекций, а когда к вечеру возвращался домой, они были уже там. Удивительное ощущение — видеть в окнах своей квартиры свет и слышать доносящиеся оттуда голоса, когда ты возвращаешься домой. По вечерам мы укладывали Симона спать на диван, а сами отправлялись в спальню. Вскоре мы стали по очереди утром отводить его в детский сад.

Как-то утром, когда я шел с ним по улице, пожилая женщина бегом догнала нас и с улыбкой протянула мне какую-то вещицу, говоря, что мой сын обронил варежку. Я не заметил, как Симон ее потерял, я даже не обратил внимания, что Астрид надела на него варежки. Я улыбнулся в ответ чуть смущенно и сконфуженно, точно я был похитителем детей, и притом невнимательным, безответственным похитителем. Если у этой женщины у самой были дети, то они, вероятно, уже давным-давно покинули родительский дом. Что-то материнское было в ее улыбке, и чувство это было обращено не только на Симона, но и на меня. В ее глазах я был милым, немного рассеянным молодым папашей, который еще не вполне справлялся со своими новыми обязанностями. Продолжая идти с Симоном по улице, держа его ручонку в своей и отвечая на его невысказанный вопрос, я украдкой присвоил себе этот незаконный статус. Он сыпал вопросами направо и налево, спрашивая обо всем на свете, и, отвечая ему, я вдруг понял, что я для него бесконечная вселенная знаний, столь же громадная, как библиотека в Александрии. Итак, я не только вел двойную игру с проходящими мимо пожилыми дамами, но к тому же изображал отца перед самим малышом, отвечая на его вопросы о том, далеко ли до солнца и что будет с человеком, когда он умрет. Как и библиотека в Александрии, мои собственные представления о порядке вещей давно сгорели и улетучились, как дым, но тем не менее мальчик ловил каждое мое слово, непоколебимо веря в то, что я знаю все и могу судить обо всем на свете. Когда Симон уставал от ходьбы, я сажал его к себе на плечи, а он вцеплялся мне в волосы. Я удивлялся легкости его тельца и думал о том, что здесь, посреди большого, шумного утреннего движения, он полностью зависит от меня, чужого человека, который поцеловал его мать, сам не зная, почему он это делает, а вернее, просто потому, что это взбрело ему в голову. Я думал также о седоватом режиссере, вспоминая, как однажды холодным зимним вечером он стоял в одной рубашке и умолял вернуться Астрид, сидевшую в такси. Когда-то она наверняка думала, что именно с ним определится ее жизнь, постепенно становясь историей. Мальчик, сидевший у меня на плечах, был живым доказательством того, что она некогда именно так думала о человеке, кричавшем ей вслед. Симон теребил меня за уши и за волосы, когда хотел обратить мое внимание на что-то, и я, отвечая на его бесконечные вопросы, думал о том, что этот малыш в зимнем комбинезончике, живое доказательство любви, которое я нес на плечах, был единственным, что осталось от этой любви после того, как мечты Астрид рухнули. Он выкарабкался из этой истории родителей подобно тому, как выбрался когда-то из тела матери. Он последовал за ней из одной истории в другую, историю, которой никто из нас не предвидел и о которой даже не мечтал. Я никогда не буду отцом Симона, а навсегда останусь другим человеком из другой истории, и, шагая с ним в синеве зимнего утра среди шумного потока машин и спешащих пешеходов с облачками пара изо рта, я думал о том, что время голубоглазой открытости прошло, миновало и время невинной бездеятельности, когда ничто не предписывается тебе заранее, когда ты можешь быть кем угодно и произойти с тобой может что угодно.

Астрид, должно быть, думала примерно о том же в те первые утра, когда мы просыпались в моей постели и тянулись друг к другу с полусонной, осторожной, чуть неуверенной лаской. Она, наверное, тоже спрашивала себя, много ли ее осталось в том тупике, из которого она вышла, и осталась ли она прежней теперь, когда дарит те же ласки другому. Мы встретились с ней по чистой случайности, и мы оба наслаждались чувством отринутости от всего мира в те первые недели, когда были вместе в моей чересчур маленькой квартирке, и никто еще не мог знать, что она находится здесь и что я больше не лежу в постели один, изнывая от собственной заброшенности. Я чувствовал необыкновенную легкость, я наконец был свободен, и впервые за долгое время ко мне вернулась способность смеяться. Шли месяцы, мы стали выходить вместе и перезнакомились с друзьями друг друга. Астрид развелась со своим кинорежиссером, и весной мы нашли себе квартиру попросторнее. Наша история началась, она обрела свою интонацию и стиль, и чем чаще кто-нибудь из нас рассказывал о нашей встрече зимним вечером в такси, тем больше она начинала звучать как миф о начале нашей любви. По мере того как эта забавная история распространялась, наша случайная встреча начинала походить на некий судьбоносный час, и по мере того, как шло время, годы до нашей встречи превращались в исторические кущи с заросшими тропками, ошибочными экспериментами и незавершенными набросками. Но временами, когда я в очередной раз слышал себя рассказывающим эту историю, память моя все ярче высвечивала случайность нашей встречи. Я вспоминал невесомое, призрачное ощущение, что я вдруг отступил в сторону от своего пути и вступил в другой мир, где и сам стал другим, не тем юношей, который забрел неизвестно куда в своих незрелых, вымученных мечтаниях об Инес. В короткие, быстро проходящие мгновения между бодрствованием и сном я спрашивал себя, потому ли столь безоблачна моя любовь к Астрид, что я наконец научился любить по-настоящему, или просто потому, что я научился любить не так сильно. Это была лишь мимолетная мысль, и она сразу же улетучивалась, когда я видел перед собой Астрид. Так было, к примеру, в один из вечеров, когда мы вышли с ней в город поразвлечься, отправив Симона гостить к отцу. Она любила танцевать, и когда стояла при звуках оглушительной музыки, в слепящем свете, кружась с закрытыми глазами, погруженная в себя, то казалась мне островом посреди шума и трясины из движущихся, меняющихся силуэтов, островом, к которому я прибился, обнимая ее. У нее не было особых возможностей потанцевать, когда она была замужем за кинорежиссером. Его это нисколечко не интересовало и постепенно перестало интересовать и ее. Из-за него она чувствовала себя намного старше, чем была на самом деле, и, встретив меня, как бы вернулась в свою юность. Так она описывала это мне. Словно попала не в то время, а теперь вернулась к исходному пункту, слегка озадаченная тем, что за этот период успела стать матерью. Она и впрямь казалась совсем девчонкой, когда барахталась в постели с Симоном, дурачась и играя с ним. В эти минуты она больше напоминала его старшую сестру, вспомнившую свое детство. Было удивительно стоять и обнимать ее, кружась в танце, подобно тому, как я нередко танцевал с какой-нибудь незнакомой девушкой в те бесчисленные ночи, что проводил в городе. Было странно, что мы танцуем с Астрид так же, как я танцевал с другими, как будто мы только что встретились друг с другом, молодые и свободные, а между тем нас уже двое и мы принадлежим друг другу.

Домой я отправился в такси вместе с инспектором музеев и его женой. Я уже собрался было уходить, но он как раз заказал машину, и мне неловко было отказаться от его предложения подвезти меня. На прощанье я поцеловал хозяйку дома, а она интимно заглянула мне в глаза и, положив ладонь мне на грудь, коснулась кончиками пальцев кожи в просвете рубашки между двумя пуговками. При этом она сказала, чтобы я берег себя. Я улыбнулся, на этот раз чуть глуповато, и пообещал ей, что непременно буду беречься. Что она, собственно, вообразила себе? Легкий флирт в память о прошлом в отсутствие Астрид и ее мужа, который в это время стоял на улице, поджидая наше такси? А может, она хотела, чтобы я в приступе мгновенного, мимолетного влечения уверил ее в том, что она по-прежнему привлекательна, как в былые времена? Или ей не терпелось напомнить мне, что она, по ее разумению, обладает неким приоритетным правом на мой отросток только потому, что смогла потрогать его задолго до Астрид? И чего я, собственно, должен беречься? Может, ее красных, наманикюренных коготков? Что удалось ей узреть? Неужто мое лицо и вправду как открытая книга? Быть может, именно она единственная из всех присутствующих смотрела на меня с тайным, непостижимым знанием, видя то, что было сокрыто даже для меня самого? Мысль об этом немного раздражала и беспокоила.

Поделиться:
Популярные книги

Афганский рубеж 4

Дорин Михаил
4. Рубеж
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
6.00
рейтинг книги
Афганский рубеж 4

Я снова не князь! Книга XVII

Дрейк Сириус
17. Дорогой барон!
Фантастика:
юмористическое фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Я снова не князь! Книга XVII

Княжья Русь

Мазин Александр Владимирович
6. Варяг
Приключения:
исторические приключения
9.04
рейтинг книги
Княжья Русь

На границе империй. Том 5

INDIGO
5. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
7.50
рейтинг книги
На границе империй. Том 5

Алые перья стрел

Крапивин Владислав Петрович
Детские:
детские приключения
8.58
рейтинг книги
Алые перья стрел

Бастард Императора. Том 10

Орлов Андрей Юрьевич
10. Бастард Императора
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
аниме
фэнтези
фантастика: прочее
5.00
рейтинг книги
Бастард Императора. Том 10

Дракон

Бубела Олег Николаевич
5. Совсем не герой
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
9.31
рейтинг книги
Дракон

Мальвиль

Мерль Робер
Фантастика:
социально-философская фантастика
научная фантастика
альтернативная история
8.29
рейтинг книги
Мальвиль

Ким

Киплинг Редьярд Джозеф
Приключения:
исторические приключения
7.62
рейтинг книги
Ким

Я уже барон

Дрейк Сириус
2. Дорогой барон!
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Я уже барон

Последний реанорец. Том IX

Павлов Вел
8. Высшая Речь
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.75
рейтинг книги
Последний реанорец. Том IX

Зодчий. Книга VI

Погуляй Юрий Александрович
6. Зодчий Империи
Фантастика:
аниме
фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Зодчий. Книга VI

Изгой Проклятого Клана. Том 2

Пламенев Владимир
2. Изгой
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
фантастика: прочее
5.00
рейтинг книги
Изгой Проклятого Клана. Том 2

Наследство Карны

Вассму Хербьёрг
3. Книга Дины
Проза:
современная проза
5.00
рейтинг книги
Наследство Карны