Молчание в октябре
Шрифт:
Из глубины квартиры раздавались лишь звуки музыки, и я услышал отдаленную меланхолическую мелодию Астора Пьяццоллы. Это была наша мелодия, под звуки которой мы любили друг друга, а потом лежали, уютно расслабившись, курили и грезили наяву, слушая звуки танго, то мучительно сладкие, то убийственно страстные. Я звонил снова и снова, и наконец дверь распахнулась, и на пороге возникла она, румяная ото сна, с распущенными волосами, в кимоно, которое она придерживала на груди руками. «Что тебе?» — спросила она. «Да, знаю, час уже поздний», — ответил я и прошел мимо нее в комнату, а затем в спальню. Нигде никого не было. Я обернулся к ней, она стояла у меня за спиной, скрестив на груди руки и чуть склонив голову, и смотрела на меня взглядом, полным снисходительного презрения. А затем все произошло очень быстро. Я схватил ее и швырнул на постель, и она упала, безвольно раскинув руки, так что кимоно распахнулось, обнажив ее голое тело. Она продолжала лежать и смотреть на меня спокойно, как зритель, желающий знать, что будет дальше. Она позволила мне делать все, что я хочу, совершенно безвольно, во власти моего бессильного гнева, а я сам точно со стороны наблюдал за собой бесстрастным взглядом, не владея своим охваченным яростью, разгоряченным телом. Мы оба были свидетелями моего унижения, словно я стоял на коленях перед ее раскинутыми ногами, скованный взглядом ее темных глаз. Ей было больно, но ни один мускул не дрогнул на ее лице, пока я овладевал ею с бешенством, будто хотел вывернуть ее наизнанку, наказать за свою собственную беспомощность. Она лежала, глядя в потолок, не пытаясь прикрыться, совершенно безжизненная, после того как я застегнул брюки и встал с постели. Я сел у окна и стал смотреть на кладбищенскую стену в колеблющемся, фиолетовом свете уличного фонаря, качавшегося под ветром на пустынной улице. Я сидел так, наверное, с четверть часа, когда она вдруг появилась в элегантном вечернем платье, которого я прежде никогда у нее не видел. Лицо ее было белым от пудры, губы подкрашены, а волосы искусно уложены. Она была ослепительно, пронзительно хороша. Она стояла с перекинутым через руку пальто. Затем сказала, что ей нужно уходить, и я вызвался подвезти ее. Инес пожала плечами. Потом она сидела на заднем сиденье моего такси, безучастно глядя в окно, как обычная незнакомая пассажирка. Никто из нас не проронил ни слова. Я отвез ее по названному ею адресу в посольский квартал и следил, как она входит в большой подъезд, отделанный мрамором и панелями красного дерева.
Спустя несколько дней она зашла, чтобы вернуть мне книгу о гравюрах Дюрера, которую я давал ей просмотреть. Я сказал, что сожалею о случившемся, но она ничего на это не ответила. Когда она вышла из дома, пошел снег. Я стоял у окна и видел, как она исчезает в снежной круговерти.
Два месяца спустя я встретил Астрид, но в тот вечер, когда мы вместе ужинали, и позднее, когда я сидел в такси и развозил пассажиров в разные концы города, я еще не подозревал, что приближаюсь к поворотному
Я перестал есть и спать, избегал других людей, точно прокаженный. Я сидел в машине за рулем или лежал дома на диване, погруженный в мрачные мысли, наблюдая за тем, как дым от моих сигарет вьется спиралями, заслоняя безрадостный вид из окна. Мне даже лучше было оттого, что я по ночам ездил по улицам, мимо фасадов домов с освещенными окнами. Я не выдержал бы, если бы мне пришлось коротать ночи дома, в четырех стенах. В то же время у меня не было желания отправиться в город и подвергнуться риску общения с кем-либо. Всего лучше для меня было находиться в движении, колесить между чужими мирами других людей, не соприкасаясь с ними. Оказавшись покинутым, я был уверен, что никогда больше никого не полюблю так, как любил Инес, и в известной мере я оказался прав, но совсем не в том смысле, как я это себе представлял. С Астрид я испытал другую любовь, не столь исступленную и ослепляющую. Эта любовь была более нежной, более неспешной, и для того, чтобы ощутить ее, потребовалось более долгое время. Астрид освободила меня от той истерической мелодрамы, которая пожирала меня изнутри, пока от моей несчастной любви не остался голый, нелепый остов. Сама не ведая об этом, она манила меня к измене моему собственному сердцу, изнемогающему от накала чувств. Но поначалу я так не думал. Я вообще не думал тогда ни о чем; я был — точно полубезумный — погружен в свое уязвленное одиночество, которое предпочел сам. В обществе Астрид все шло так легко, плавно, словно само по себе, в заданном ритме. Думал ли я о ней в ту ночь, когда мы попрощались у входной двери, точно всю жизнь прожили вместе? Думал ли я о ней как о неожиданно открывшемся выходе, как о внезапном обещании помилования? Или она была всего-навсего красивой и, несомненно, очень обаятельной женщиной, которая убежала из дому со своим ребенком и нашла приют у шофера такси, человека с разбитым сердцем, работающего по ночам? Я вспоминал Инес, исчезающую в снежной метели, вспоминал ее мрачный, отчужденный взгляд в постели, когда я насиловал ее вне себя от стыда и ненависти к самому себе. В ту ночь я возвращался мыслями к тому летнему дню в музее, среди мраморных бюстов с отбитыми носами и губами. Я вижу себя юнцом, на восемнадцать лет моложе чем теперь, едущим сквозь ночь, не зная куда, но я не могу вспомнить те подвижки, те еле приметные шажки, которые вели меня от одного лица к другому, от одной истории к другой. Я не могу делать различия между тем, что я думал тогда, и тем, что я думаю теперь при воспоминании об Инес, потому что мне мешает воспоминание о моей встрече с Астрид. Истории переплелись друг с другом, они преобразились с течением времени, по мере того, как события в прошлом соткались в узор, который я собирался распутать. Я пытаюсь найти место, узелок, откуда смогу начать свои попытки уяснить себе исчезновение Астрид, но я не уверен, что мне это удастся. Я рассматриваю нити, чтобы понять логику узора, но узелки распутываются у меня в пальцах, и я в конце концов остаюсь с пустыми руками. Я вновь связываю их наудачу, потому что знаю, что все равно сложится единственный рассказ из многих, так же как возникает один узор из тех, что я смог бы соткать из этих нитей. Как могу я знать, которая из историй будет более правдивой? А быть может, все равно какую из историй я расскажу, быть может, петли на узорах окажутся слабо закрепленными, а каждая из историй окажется чересчур небрежной и непрочной для того, чтобы быть правдивой? Я знаю это и тем не менее пытаюсь, и чем больше я пытаюсь, тем яснее осознаю, как мало я знаю и как плохо помню. Наверняка у меня ничего не получится, наверняка не выйдет ничего, кроме узора, сотканного из недомолвок и провалов в памяти, приблизительных описаний и едва намеченных эскизов, но тут уж ничего не поделаешь. Придется все восстанавливать вновь, хотя я отлично понимаю, что рискую скрыть даже ту малость, которую мог бы обнаружить. По мере того как я пытаюсь соткать узор моей истории, мне все больше приходит на ум, сколь многое в жизни остается невысказанным, сокрытым в тени. Каким образом это обретает форму? В какой момент жизнь могла пойти по-иному? Как события могли бы сделать иной поворот и из всего этого могла бы получиться совершенно иная история? Я вглядываюсь во тьму, но она сгущается перед моими глазами, иногда возникают короткие вспышки, но эти вспышки ослепляют меня и тут же гаснут, так что на сетчатке глаза остаются лишь неясные, блеклые отпечатки. Больше ничего не сохранилось, ведь все это было так давно. И все же я продолжаю, хотя и уверен, что истина сокрыта в паузах, в молчании, в промежутках между словами. В сущности, мой рассказ — не более чем попытка очертить и определить пустоту прошедшего времени, удержать эту пустоту, иной раз в форме вопросов, не имеющих ответа, а иной раз в попытке ответить на вопросы, которые еще не были никем заданы.
В ту ночь в городе было мало пассажиров, и я вернулся домой раньше обычного. Я снял башмаки в прихожей и бесшумно пробрался в комнату. Астрид отыскала чистую простыню и постелила себе на диване, там же находилась и моя перина. Очевидно, она посчитала, что теперь моя очередь спать под шерстяным одеялом. Я был тронут. Чистя зубы в ванной, я услышал скрип половиц в комнате, и через минуту ее отражение появилось у меня в зеркале. Она стояла в дверях ванной с извиняющейся улыбкой. Ей не спится. Я тоже не слишком устал. Мне пришло в голову, что я наверняка выгляжу нелепо с зубной щеткой во рту. Вообще-то я никогда не чувствовал неловкости, если кто-то наблюдал, как я чищу зубы, но она ведь не могла этого знать. Я прополоскал рот. На нее было приятно смотреть. Она стояла, прислонясь к косяку двери, в свитере, натянутом на ночную рубашку, без макияжа, с распущенными волосами и усталостью в узких глазах. Большинство женщин выглядит куда красивее без макияжа, но они, разумеется, никогда не поверят в это. Они также не подозревают о том, что красивее всего они бывают именно тогда, когда у них усталый вид. Быть может, это происходит оттого, что они слишком устали, чтобы думать о своей внешности или о том, как они выглядят со стороны. У меня всегда была слабость к усталым женщинам. Их лица обретают те черты, которые им присущи, они забывают о том, что кто-то смотрит на них, забывают, что им следует быть на высоте, и в их взглядах появляется затуманенная мягкость, точно их глаза устремлены на нечто другое, нечто находящееся внутри их или где-то далеко, в другом месте. Так же выглядела и Астрид, стоявшая в дверях, в ожидании, пока я кончу чистить зубы. Впервые мне пришло в голову, что она не просто красивая. Я предложил ей прикончить полбутылки вина, оставшейся от ужина. Мы сели в комнате, не зажигая света. Мы сидели и курили в полутьме, слабо озаряемой светом от бра из прихожей, и я вспоминаю, что подумал о том, до чего же неприятен бывает вкус красного вина после того, как почистишь зубы. Она говорила приглушенно, слегка понизив свой медленный, чуть хрипловатый голос, говорила так откровенно, точно мы были с ней давние знакомые. Заметила, что никто не знает о том, где она находится. Тогда, много лет назад, у нее возникло чувство, будто она находится вне окружающего мира, скрываясь в некоем потайном месте, и, как я понимаю, теперь ей снова понадобилось испытать точно такое же чувство. Я сказал ей, что она, если хочет, может остаться еще на несколько дней. А как отнесется к этому моя возлюбленная? Сперва меня удивила эта убежденность в том, что у меня есть возлюбленная, но затем я вспомнил о наполовину пустом пакете с гигиеническими прокладками, который Инес однажды забыла в ванной и который моя гостья, конечно, сразу же углядела. Я его не выбросил, сохранив у себя как некий ностальгический фетиш. Должно быть, она прочитала что-то на моем лице в полутьме гостиной и поняла свою оплошность, потому что не стала дожидаться от меня ответа, а продолжала говорить, глядя на меня своими усталыми, затуманенными глазами; она рассказывала о себе, время от времени ловя мой взгляд, чтобы увидеть, какое впечатление производят на меня ее слова, но вовсе не для того, чтобы апеллировать к моему сочувствию. Она просто отмечала про себя мою реакцию, как будто то, как я слушал ее историю, могло помочь ей лучше узнать меня.
Она встретилась с ним, когда ей было двадцать один год, а ему сорок четыре, этому человеку с проседью, который стоял на вечернем холоде и звал ее вернуться назад. Сперва она стала его любовницей. У нее не было никого в целом свете. Родители ее умерли, когда она была еще ребенком, и ее единственной родственницей была старая тетушка. Он был женат и имел дочь, почти ровесницу ей. Он был довольно известным кинорежиссером, но я не узнал его в тот вечер, когда он стоял перед моим такси в одной рубашке. Она же работала помощницей на монтаже одного из его фильмов. Так это и началось. Сперва поцелуи украдкой и торопливые объятия в монтажной и номерах отелей. Она говорила мне, что он покорил ее своим влекущим взглядом, своей уверенностью, своим спокойным, низким голосом. Она была очарована его зрелой сексуальностью, ей льстило то, что ее, молодую женщину, возжелал столь знаменитый человек. С ним было все по-иному, не так, как с другими мужчинами, юнцами, которых она покидала, переспав с ними какое-то время. Рассказывая мне свою историю, она говорила, что до сих пор не может понять, как она могла решиться на то, чтобы родить от него ребенка, как могла поверить, что они навсегда будут вместе. Даже в самый разгар их романа ее не покидало чувство удивления. Это она хорошо помнит. Она удивлялась и ему, и себе самой. Однажды он взял ее с собой в Стокгольм, где должен был встретиться с продюсером. Как-то днем она лежала в номере Гранд-отеля, дожидаясь его, и сама удивлялась тому, что находится здесь. Она хорошо помнит, что стены номера были увешаны картинами в позолоченных рамах, изображавшими птиц. Синички, малиновки и какие-то другие маленькие птички, доверчиво склонив набок головки, смотрели на нее, лежащую в постели. Она была, можно сказать, тронута их простодушием. Она была любовницей женатого человека. Ее это, в сущности, забавляло. В этом было что-то манящее, пугающе таинственное — лежать здесь в окружении пичужек и дожидаться его. Она оглядела в зеркале свои груди. Они были острыми и налитыми, как широкие носки деревянных голландских сабо. Но разве это могло что-либо объяснить? Она сказала, что однажды видела его на какой-то кинопремьере с женой. В сущности, она так и не смогла увидеть в этой женщине какого-либо изъяна, который объяснял бы, почему ее следует променять на другую. Похоть? Это слово заставило ее улыбнуться, и я вспомнил, что она много лет спустя вот так же улыбалась, стоя у поручней на палубе одного из небольших пароходиков, курсировавших в шхерах, и щурила глаза от слепящих бликов на воде. Когда он отправлялся на деловые встречи, она шла к морю. Когда же он возвращался, то давал волю своей похоти, седоватый, вальяжный, настоящий мужчина, и она уступала ему, не переставая удивляться самой себе. Потом она позволила ему говорить о будущем, пока его не занесло чересчур далеко и он не умолк, лежа в постели, в окружении певчих птичек, озадаченно глядя на нее и словно ожидая, что она сочтет его планы невыполнимыми. Она была и впрямь удивлена, когда он однажды появился на пороге ее дома с двумя чемоданами и сказал, что «сжег за собой все мосты». Он доказал, что действительно готов был сделать то, о чем говорил, и она снова уступила ему. Она позабыла о своем чувстве недоумения и поторопилась забеременеть, и по мере того, как мальчик подрастал, начинала верить, что их будущее — это не пустые слова. Чем старше становился сын, тем больше она в это верила, пока в тот вечер, когда я приехал в такси по ее вызову, она не обнаружила, что похоть кинорежиссера устремилась к новой миленькой и юной «тайне», с новыми видами на будущее.
Когда я проснулся, ее с Симоном уже не было. Она успела сбегать в магазин и купить мне свежего хлеба, а на столе оставила термос с горячим кофе. На тарелке меня ожидал круассан, а рядом лежали нож и сложенная салфетка, как это делается в отелях. Я вообще-то никогда не ел круассанов. Не в пример минувшему дню, квартира была полна следов, оставленных ими. На подоконнике выстроились игрушечные рыцари Симона, готовые пронзить своими пиками пространство между стопкой бумаг и телефонными справочниками. Их одежда была сложена на стуле в спальне, в шкафу между моими рубашками появилось женское платье, а на полке под зеркалом в ванной расположилась целая батарея женских бутылочек и тюбиков.
Однажды вечером она рассказала мне, что кинорежиссер поджидал ее у детского садика, когда она пришла туда за Симоном. Он был совершенно подавлен раскаянием и жалостью к самому себе. Я спросил ее, не надумала ли она вернуться к нему. Она ответила, что если я устал от их присутствия, то мне стоит лишь сказать об этом. Я отрицательно покачал головой. Нет, я вовсе не это имел в виду. Она бросила взгляд в сторону Симона, который сидел на диване, поглощенный мультиком. Нет, ее решение бесповоротно. Она стала убирать со стола, давая понять, что разговор окончен, и пошла на кухню мыть посуду. Я продолжал сидеть за столом, глядя за рисованными зверушками на экране телевизора, которые строили друг другу каверзы под аккомпанемент сумасшедшей музыки, напоминавшей скрип карусели, кружащейся на большой скорости. Симон лег на диван, глаза его слипались. Я выключил телевизор и накрыл мальчика одеялом. Я посидел еще немного, глядя на него, а затем пошел на кухню, чтобы вытереть посуду. Она стояла над мойкой, неподвижно, словно вглядываясь во что-то в полутьме. Я подошел к ней, и она обернулась. Помню, что мы долго стояли так друг против друга в моей тесной кухоньке. Глаза у нее еще больше сузились, и она выжидательно смотрела на меня сквозь щелки. Я запомнил это, хотя все длилось не более секунды. Быть может, она ожидала, что я на что-то решусь? Быть может, движение, которое я потом сделал, раскрепостило что-то во мне или в ней? Или просто все произошло неожиданно, само собою, независимо от нас самих, во время этой внезапной паузы и внезапно возникшей близости, когда наши взгляды встретились? Я и не подозревал, что что-то произойдет, я даже не могу сказать, что надеялся на это. Не могу объяснить этот внезапный порыв, это едва заметное, но все решившее тогда побуждение, заставившее меня поднять руку и погладить ладонью ее щеку. Она медленно склонила голову набок и прижалась к моей руке. Я положил ладонь на ее затылок под мягким «конским хвостом», а она уткнулась лицом мне в плечо. Кожа у нее была сухая и теплая, и я поглаживал волоски на ее затылке, напрасно пытаясь представить себе, что ощутит моя рука, коснувшись позвонков на ее шее, и что она подумает, ощутив там мою руку. Я не касался ни одной женщины с того вечера несколько месяцев назад, когда Инес ушла от меня во время снежной метели. Моя ладонь на шее Астрид, ее лицо, уткнувшееся мне в плечо, — всего этого я не мог себе представить в том безволии и отчужденности, которые владели мною тогда. Что-то происходило с нами помимо нашего желания, моя рука, ощущавшая ее кожу, мои губы на ее подбородке, ее волосы, щекотавшие мои ноздри, и незнакомый запах ее волос. Незнакомые, разные миры, чьи границы вдруг соприкоснулись. Я почувствовал ее руки на моих бедрах, она подняла голову и снова посмотрела на меня, и я не знал, что она там видит. Она закрыла глаза, быть может, оттого, что все это было так странно, и мы поцеловались, осторожно, неуверенно, точно нам предстояло вновь обучиться тому, что мы так давно и хорошо знали. Я не мог не думать об Инес, когда впервые целовал Астрид. Я видел ее фигурку, удалявшуюся и исчезающую за снежной завесой, и я подумал о том, что нахожусь уже в другом времени, что то время миновало и теперь все начинается заново. Губы Астрид были совсем другими, и я думал о том, что и сам уже не тот, каким был тогда, но, с другой стороны, я не вполне понимал, в чем тут разница. Люди целуют друг друга, потому что не знают, что им еще делать. Нет ничего иного, кроме тех же глупых губ, тех же глупых рук, которые продолжают говорить все тем же языком, и между тем мир в эти минуты становится иным. Симон лежал на диване и спал, когда мы вошли в гостиную. В тот вечер мы так и оставили его спать на диване. Я не знал, где она проводила дни в ту первую неделю, когда они жили в моей квартире, впрочем, я вообще знал о ней чрезвычайно мало. И вот сейчас я тоже не знаю, где она: находится ли до сих пор в Лиссабоне или поехала дальше. Она исчезла так же неожиданно, как и появилась, без предупреждения, словно появилась из ничего в ту зимнюю ночь. Я вижу ее одинокой, снова одинокой, как в тот раз, когда она села на заднее сиденье моего такси со своим малышом, для того чтобы бросить все, что стало для нее привычным. Я представляю себе, как она сидит у окна, выходящего на незнакомую улицу, где играют дети, кричащие что-то на непонятном ей языке. Трамваи с шумом проносятся по улице между облитыми глазурью изразцами фасадов, а она вспоминает то время, когда нашла приют у незнакомого парня, которого никогда прежде не видела, и удивляется тому, что именно с ним провела вместе столько лет. Я попытался представить ее себе, как наверняка делал это седоватый кинорежиссер, сидя одиноко в своей вилле, когда понял, что она выскользнула из его рук, и думал о том, что она находится где-то в городе, в неизвестном, недоступном для него месте. Быть может, она идет на закате дня по Россиу, по улице с дребезжащими трамваями и дымящимися жаровнями продавцов каштанов, в толпе людей, бродящих, свободных, гуляющих, и думает о том, как легко менять направление, сколь мало для этого нужно. А может быть, она идет вдоль реки и видит чернеющие небольшие паромы на поблескивающей глади воды, в лучах закатного солнца над речным устьем, позади тонких тросов моста, которые словно готовы перегореть. И сама она всего лишь силуэт среди множества силуэтов других людей, гуляющих по набережной.
3
Я отправился в Нью-Йорк пять дней спустя после отъезда Астрид. Я не мог знать, что она в это время находилась в Порту. Она просто-напросто исчезла. Я готов был отменить свою поездку и, когда самолет поднялся в воздух, уже пожалел о том, что уехал. Напрасно я успокаивал себя тем, что ей известны были мои планы насчет командировки и она знает, когда я вернусь домой. Сидя в самолете, я начал понимать, что отнюдь не мое беспокойство и не мои оставшиеся без ответа вопросы парализовали меня во все последующие дни, после того, как я увидел ее спускающейся по лестнице со своим чемоданом и услышал ее удалявшиеся по ступеням шаги. Я просто тосковал по ней, и тосковал все отчаяннее, по мере того как шли дни, а я не получал от нее никаких вестей. Когда она прежде по той или иной причине уезжала из дому, мы обычно шутили, что совсем неплохо будет чуть-чуть отдохнуть друг от друга. Я откровенно наслаждался возможностью остаться в квартире один по вечерам, когда Симон и Роза отправлялись спать, и к тому же у меня находилось немало домашних дел, которые в ее отсутствие падали на мои плечи. Мне нравилось оставаться наедине с детьми, мне казалось, что они, оставленные на мое попечение, становятся ближе ко мне. Я читал им нравоучения, или мы все вместе выходили куда-нибудь поесть, поскольку у меня не хватало сил на покупку продуктов и готовку. У меня не оставалось ни одной свободной минуты, чтобы подумать о том, где сейчас Астрид и чем она занимается. А теперь времени у меня было хоть отбавляй. Я не мог объяснить себе почему, поскольку у меня не было на это никаких веских оснований, но в эти дни после ее отъезда во мне все больше и больше крепла уверенность в том, что я ее теряю. Прежде мысли об этом иногда посещали меня, но только в виде теоретической возможности. Могло произойти какое-либо несчастье, она могла заболеть или попросту влюбиться в другого, но все мои тревоги очень легко было развеять. Ее присутствие изгоняло их, и я посмеивался над своими опасениями, подобно тому, как мы посмеиваемся над стариковски-мудрыми предупреждениями какой-нибудь страховой компании о том, что жизнь полна опасностей. Точно так же как человек по-настоящему не верит в то, что с ним может что-то случиться, так и я не мог представить себе, что с ней может что-нибудь произойти, или подвергнуть сомнению очевидную, почти банальную истину о том, что мы всегда будем вместе, до такой степени она была частью моих представлений о себе самом. У меня возникло ощущение, будто я пробудился ото сна и увидел вокруг себя мир, который лишь внешне напоминал тот, близкий мне мир. Когда я проснулся в то утро и увидел ее перину, которая лежала рядом с моей на постели, безупречно разглаженная, мне показалось, что мой мир был каким-то чужим, или, точнее говоря, исчезла граница, которая отделяла наш дом от остального мира. А когда я затем запер дверь тихой, пустой квартиры, где мы так долго прожили вместе, у меня возникло чувство, какое бывает, когда ты через много лет посещаешь места, где когда-то жил. Чувство, что лишь по прошествии определенного времени человек привыкает считать своим домом именно это место, а не какое-либо другое.
Последний раз я был в Нью-Йорке семь лет назад, но город за эти годы ничуть не изменился. Такси мчало меня через мост Куинсборо, а город высился на другом берегу Ист-Ривер с серыми вертикальными громадами небоскребов. И снова я стоял в полусвете на дне глубоких, похожих на шахты улиц, оглушенный, не чувствующий от усталости собственного тела, в суетливом, бесконечном потоке машин и людей, по-прежнему все в том же потоке, что и всегда.
Добравшись до своего номера в отеле, я сразу же лег в постель, но уснуть не мог. Я лежал, глядя в окно, и видел, как небо, отражавшееся в стеклянном фасаде небоскреба, мало-помалу становится все темнее. На какое-то время я задремал, а когда очнулся и снова выглянул в окно, то увидел, что на зеркальной, темно-синей однообразной поверхности неба отражаются квадраты освещенных окон, за которыми люди в белых рубашках сидели перед голубоватыми экранами компьютеров или ходили вверх и вниз по этажам, похожие на привидения в галстуках в призрачном свете, не отбрасывающем тени. В это время в Европе уже была глубокая ночь.
Я воскрешал в памяти пустые, бесцельные дни после отъезда Астрид. Всякий раз, когда звонил телефон, я кидался к трубке, а затем, слыша собственный голос, называющий свое имя, втайне надеялся, что это звонит она. Однажды позвонил один из наших друзей. Он пригласил нас на ужин, и я изо всех сил постарался как можно непринужденнее и убедительнее объяснить ему, что Астрид уехала погостить к своей подруге в Стокгольм. У меня не было ни малейшего желания встречаться с кем бы то ни было, но я понимал, что если откажусь, то это покажется еще более странным, чем если я явлюсь один. Если я действительно хотел придумать убедительную причину своего отказа, то мне следовало сделать это сразу же, а не объяснять, почему Астрид не сможет прийти. Я сказал, что приду с удовольствием, а потом злился на себя весь остаток дня. Вообще-то меня удивляло, что ей почти никто не звонит. Обычно телефон трезвонил постоянно, и звонили чаще ей, чем мне. Она, видимо, предупредила звонки знакомых своей версией насчет Стокгольма, так же как она проделала это с Розой. Если это так, то она, очевидно, планировала свою поездку на продолжительное время. Но Астрид ведь должна была понимать, что выдумка насчет Стокгольма может сработать не более чем на неделю. К друзьям редко уезжают на неопределенное время, и при ее долгом отсутствии правдивость этой версии будет подвергнута сомнению, и затем последуют недоуменные или озабоченные вопросы. Вероятно, целью ее шитой белыми нитками лжи было, скорее всего, намерение исчезнуть как можно более ловко и незаметно. А после ее отъезда будет уже все равно. То, что она не наплела эту же ложь мне, было вполне объяснимо, если учесть, что я мог догадаться позвонить Гунилле, что я, собственно, и сделал. Она, очевидно, не хотела, чтобы я волновался, но зато, с другой стороны, могла бы предвидеть мое состояние после ее загадочного отъезда. Быть может, ее удивило, что я не настаивал на объяснении или не попытался удержать ее. Быть может, она ждала этого. А может быть, она уважала меня за это и это лишь подтвердило для нее правильность тайной причины ее исчезновения. Так я терялся в догадках, сидел и размышлял в своем кабинете, тупо и бессмысленно перебирая свои заметки о Сезанне. Проведя весь день за бесконечным переписыванием одного и того же абзаца, я почувствовал даже облегчение, заказав такси и поехав к друзьям в одно из северных предместий города, чтобы провести вечер за бутылкой выдержанного итальянского вина и за привычными разговорами обо всем и ни о чем.