Молчание в октябре
Шрифт:
У нее не было пристанища нигде, когда она сидела на заднем сиденье такси со своим маленьким сыном, но это не было для нее внове. Поэтому, быть может, она лишь немного поколебалась, когда шофер такси предложил ей пожить у него несколько дней. Он казался таким славным, и они были почти ровесники. И она осталась жить у него. Позднее она, должно быть, спрашивала себя, как это случилось, что она положила на него глаз и почему он внезапно стал для нее не просто услужливым таксистом, квартира которого по ночам пустовала. Вышло ли это случайно? Поначалу это ничего особенного не значило, и, быть может, именно поэтому она уступила ему. Он был просто случайно встретившимся ей шофером такси, а для него она могла быть кем угодно. Он не спешил открываться ей и говорить, что она значит для него; она могла быть для него кем угодно, и, обнимая ее, он предоставлял ей думать все, что ей заблагорассудится. Он не вводил ее в заблуждение и на первый взгляд не строил никаких планов, этот человек, который каждую ночь раскатывал по городу взад и вперед. Она, должно быть, спрашивала себя, не слишком ли это опрометчиво, когда обнаружила, что беременна. Но не могла не улыбнуться, когда в ответ на ее сообщение он лишь посмотрел на нее спокойно и сказал: «Почему нет?» Быть может, и она подумала: «А почему, собственно, нет?» Позднее она рассказала ему, что именно его спокойствие убедило ее, когда он, вместо того чтобы запаниковать, лишь посмотрел на нее, как человек, который знает, что делает. Она не могла не полюбить человека, который способен был так спокойно посмотреть ей в глаза, ей, в сущности, совершенно чужой женщине, сообщившей, что может сделать его отцом, если он не против. Это его неожиданное «Почему нет?» заставило ее забыть о том, что ей самой не мешало бы спросить себя, почему отцом ее ребенка должен стать именно он. Она не могла не полюбить человека, который дерзнул использовать шанс, предоставившийся ему по чистой случайности, потому что знал, что, как бы там ни было, это дело случая, с кем встретиться и когда, и потому что у него хватило мужества поверить, что именно сейчас, а не в будущем году или еще когда-либо его жизнь должна определиться.
Только лишь потом, после того, как решающий шаг был сделан, и сделан, можно сказать, вслепую, ее любовь обрела
Я не могу осмыслить первые годы нашей совместной жизни, не могу отделить их друг от друга. Даже если я разматываю эти годы подобно нити из клубка повествования, даже если мой рассказ путается между прошлым и настоящим, между явью и клубком есть различие. Хотя клубок состоит из той же нити, сам по себе он все же не история. Это просто массивный клубок из спрессованных дней, намотанных друг на друга, и внутренность клубка уже давно сокрыта в его мягкой глубине. По мере того как я разматываю нить, клубок становится все меньше и меньше, он утрачивает свою тяжесть, и под конец остается всего лишь одна-единственная невесомая ниточка, длинный ряд связанных между собою точек, которая скручивается и свертывается при моей попытке объяснить сложности и повороты этих лет. Годы наматываются друг на друга в соответствии с вечным круговоротом земли, в коловращении перемен и превращений. Меня забавляет, когда о времени говорят как о каком-то определенном месте, где движешься взад и вперед. А может, это и впрямь место, где все дни и часы находятся рядом друг с другом. Быть может, человек рассказывает свою историю, чтобы суметь найти путь сквозь лабиринт воспоминаний и мгновений, отделенных забвением. Но через этот запутанный лабиринт ведет много дорог, и если пойдешь по одной из них, то отрежешь себя от всех остальных. Через лабиринт движется человек, разматывая свой клубок, а когда он кончается, в руках остается лишь кончик, за который можно держаться. И мы медленно возвращаемся назад, двигаясь по собственным следам. Иной раз слышишь голоса за тонкими стенами тьмы, иногда замечаешь просвет, думая, что там есть дорога, но продолжаешь идти по собственному следу, боясь потерять путеводную нить и окончательно заблудиться. В своих воспоминаниях я нахожусь повсюду одновременно, каждое мгновение, забытое или живущее в памяти, но меняющееся от места к месту. В своем повествовании я могу быть лишь в одном месте в определенное время, если хочу найти путь между этими местами, найти выход и уяснить себе, каким образом я шел от одного места к другому.
Роза откинула голову, зажмурилась от солнца, и ее длинные волосы мягко упали ей на плечи. Я представил себе, как она воспринимает свет солнца в виде оранжевого тумана сквозь зажмуренные веки, представил себе, как она прислушивается к цокающим шагам прохожих, к голосам, доносящимся до нее от других столиков. Когда закрываешь глаза, то оказываешься как бы в центре мироздания. Звуки внешнего мира и твои собственные мысли сливаются в одном и том же невидимом пространстве. В уголках ее губ появился легкий намек на улыбку. То ли тепло, коснувшееся ее щек, было тому причиной, то ли какая-то мысль, пришедшая ей в голову. Она подняла руку и провела ею по шее, медленным, ласкающим жестом, и я узнал его. Так поглаживала шею Астрид, когда задумывалась, углубляясь в собственные мысли. Я тоже на какой-то момент прикрыл глаза, и это словно приблизило нас друг к другу, меня и Розу. Почему же я не могу просто встать и подойти к ней, почему мы сидим по разные стороны стеклянной стены кафе, моя дочь и я, ее отец? Я устыдился того, что скрываюсь от нее, но я знал также и то, что, если выйду наружу и встречусь с ней взглядом, мне тоже будет стыдно, стыдно оттого, что Астрид покинула меня. Если я иногда, когда тьма была слишком густой или слишком бездонной, невольно охватывал руками тело спящей Астрид, боясь ускользнуть от нее, то одного взгляда Розы было обычно достаточно, чтобы убедиться в том, где мое место, в том, что именно здесь мой дом, а не какая-то случайная точка на земном шаре. Ее взгляд держал меня крепко, словно невидимый шнур бумажного змея, но сама она даже не подозревала об этом. В ее глазах именно я держал конец шнура, чтобы она могла без опаски взмыть вверх и парить там, изучая небесное пространство. Когда я стоял в родильном отделении, держа в руках мягкое тельце новорожденной дочери, завернутое в одеяло, меня переполняли безумный страх и растерянность. Я боялся уронить ее и бормотал про себя те же слова, которые повторял однажды летней ночью, сидя около кустов шиповника на крыльце, обращенном к морю: «Держись! Держись крепче!»
Когда я вновь открыл глаза, то увидел, что она сидит, наблюдая за сверкающими, колеблемыми ветром струями фонтана, где вода разбрызгивается по краям блестящими каплями и пеной, бесконечно обновляющаяся и неустанно исчезающая с тем же пульсирующим движением. Я держался. Теперь пришло время ослабить хватку.
Я увидел рыжеволосую подругу Розы, которая поднялась по лестнице, ведущей из туалетов, а затем двинулась между столиками кафе, приближаясь ко мне. Она подкрасила губы, и теперь ее алый рот резкой чертой выделялся на бледном веснушчатом лице. Встретившись со мной взглядом, она слегка улыбнулась. Я улыбнулся в ответ и не спускал с нее глаз, пока она приближалась, а затем прошла мимо. Я заметил слабый румянец, проступивший под веснушками, прежде чем она скрылась из виду. Если бы я отвел глаза в сторону в тот миг, когда она увидела меня, то мое смущение показало бы, что мой взгляд не был случайным. А теперь смутилась она, потому что я ответил на ее легкую, открытую улыбку, промелькнувшую в ее заинтересованном взгляде. Быть может, она улыбнулась, отметив про себя на ходу, что мужчина, читающий газету в углу кафе, в сущности, довольно недурен. А может быть, ее согрел на какую-то секунду мой внимательный взгляд и краешком сознания ее коснулась мысль о том, что я мужчина, а не только человек, который по возрасту годится ей в отцы. После этого она тут же замкнулась в себе, испугавшись, что я могу истолковать ее улыбку как призыв. А возможно, и тут пришла моя очередь покраснеть, возможно, ей известно, что я отец Розы, и она покраснела при мысли, что мой взгляд был дерзким нарушением распределения ролей. Я снова ухватился за газету и выглядывал из-за нее, словно настороженный кот, наблюдая за двумя девушками, освещенными солнцем. Если рыжеволосая и знала, кто я такой, она не дала этого понять Розе. Они снова принялись болтать, кивая и улыбаясь друг другу, и в какой-то момент, когда я снова почувствовал себя до некоторой степени в безопасности, она вдруг поглядела мимо Розы через стеклянную стену кафе и на мгновение поймала мой взгляд. Так повторялось несколько раз. Она как будто хотела удостовериться, что я все еще здесь и наблюдаю за ней. Мои глаза беспокойно забегали по газетным заголовкам, и я стал тщательно следить за выражением своего лица. Спустя некоторое время, когда я снова поднял глаза от газеты, то увидел, что они уже ушли. Я продолжал сидеть, глядя на оставленные ими чайные чашки, и увидел на краю чашечки Розиной подруги алый отпечаток ее нижней губы, словно привет, посланный моему смятению сорокачетырехлетнего субъекта.
Я двинулся по Стрёгет навстречу весеннему солнцу, под которым человеческие силуэты то смыкались воедино, то снова расходились, и толпа напоминала темный движущийся лес силуэтов, отбрасывавших длинные тени, сливающиеся на слепящей брусчатке. Низкое солнце в расщелине между домами поглощало силуэты, тонкие и невесомые, как бронзовые фигуры Джакометти. Солнце било прямо в глаза, так что я не мог различить лиц в темном потоке фигур, пока они не делали последнего шага мне навстречу, выступая из темного круга, и мы, за секунду до того, как нам разойтись, встречались глазами. Я подумал о том, что прохожу под чужим взглядом, который минуту спустя сменится другим, идущим сзади, и чужие лица все время меняются перед моим взглядом, проходя мимо по очереди, выступая навстречу из тени. Казалось, они не просто проходили мимо, а шли сквозь меня, и сам я проходил сквозь их взгляды в том же движении, в том же ритме шагов и мелькающих лиц. Я постоянно видел перед собой другие лица, и эти движущиеся мне навстречу лица смотрели на меня, и мне казалось, что я не могу оставаться одним и тем же более чем на мгновение, вбирающее в себя чей-то мимолетный взгляд.
5
Я вышел из отеля и стал бродить по улицам между Пятой авеню и Таймс-сквер, в толпе пешеходов, среди вертикальных квадратов освещенных окон и горизонтального потока автомобильных фар. Я разглядывал лица, которые двигались мне навстречу во тьме, выступая из островков света, все новые и новые лица, чужие, каким был и я сам в этом городе, в который все постоянно откуда-то приезжают. Это единственный из чужих городов, где каждый сделанный мною шаг не напоминает мне о том, что я иностранец, и где моя внешность и мой акцент — это всего лишь еще одна разновидность среди множества разновидностей людей, непохожих друг на друга. Если я действую на нервы шоферам такси, барменам и официанткам, то это вовсе не оттого, что они считают меня иностранцем, а, напротив, потому, что они принимают меня за ньюйоркца, который невыносимо медлителен или просто нерешителен и туповат. В Нью-Йорке я могу быть кем угодно, лишь бы я не забывал исправно давать чаевые. В тот вечер на меня успокоительно подействовало
В прежние годы ее осиная талия и бесконечная череда кавалеров обеспечивали ей роль за ролью как слабой и неотразимо очаровательной женщине, не способной обуздать свои пылкие чувства. В общем-то она была классическим олицетворением поговорки о том, что если пусто в голове, то нужно иметь кое-что между ног, и в этом директора театров один за другим имели возможность убедиться. Но в конце концов возраст все же вынудил ее перейти на роли «зрелых дам», и вместе с тем это обстоятельство дало критикам повод обнаружить новые грани ее таланта, облагороженного мудростью опыта. Ее панически пугала мысль о старости, и она была слишком глупа, чтобы осознать хоть что-нибудь из тех реплик, которые выкрикивала со слезливым надрывом, но после того как ее главная соперница была обезврежена с помощью инсульта, роль театральной гранд-дамы оказалась вакантной и досталась ей, поскольку других претенденток не нашлось.
Сидя в темном зале и следя за ее слезливо-сентиментальными ужимками на ярко освещенной сцене, я еще раз утвердился в правильности своего решения никогда не ходить в театр и пожалел о том, что не остался дома. Но после того как Роза и ее рыжеволосая подруга исчезли в толпе, я, возвратившись с прогулки домой, понял, что мне предстоит пустой, скучный вечер в тихой квартире, и ухватился за премьеру моей матери как за жалкий предлог хотя бы на несколько часов сделать вид, что все нормально. Теперь же мне захотелось оказаться за своим письменным столом и сидеть, глядя невидящими глазами на освещенные окна домов по другую сторону озера. Чуть поодаль от меня, в том же ряду, сидел мой отец, который уснул минут через пять после начала первого акта. Позднее я увидел его в фойе. Он стоял одиноко среди публики, собравшейся на премьеру, среди потных мужчин, явно неуютно чувствовавших себя в своих отглаженных, скорее уместных для похорон костюмах, и их жен, которые выглядели так, словно вот-вот рухнут на пол, хотя их длинные платья из таиландского шелка были сантиметров на десять короче, чем следует. Мой отец был элегантен, как всегда, и оглядывал фойе своим обычным нервным взглядом, который больше подошел бы неуверенному тинейджеру, чем изысканному семидесятилетнему мужчине. Мне стало жаль его, когда я увидел, с каким облегчением он обнаружил меня среди публики, но я тут же устыдился своей жалости. Лишь после того как мы подошли друг к другу и поговорили несколько минут, я обратил внимание на то, что он забыл спросить, почему со мной нет Астрид. Быть может, он уже успел поговорить с моей матерью, а может, просто обрадовался тому, что мы хоть разок сможем побыть вдвоем, но не исключено, что все это просто-напросто объяснялось его рассеянностью. То, что сам он явился на премьеру один, никого не удивило. Моя мать презирала его новую жену и не считала нужным скрывать это в те немногие разы, когда они встречались. Это еще больше усиливало ее презрение к экс-супругу, который довольствовался столь жалкой заменой после того, как сама она его бросила. Ей было ровным счетом наплевать, придет он на ее премьеру или нет, но хотя минуло уже без малого тридцать лет с тех пор, как она оставила его, он неизменно являлся в такие вечера в театр, украдкой и с виноватым видом, чтобы, как он выражался, «порадовать ее».
Я виделся с ним редко. Он переехал на другой конец страны за несколько лет до того, как я встретил Астрид, и, ссылаясь на расстояние, мы старались отказываться от его приглашений. Я навещал его несколько раз. Сначала я приезжал к нему каждое лето вместе с Астрид и детьми, и он всякий раз в начале весны звонил и спрашивал, приедем ли мы снова нынешним летом. Но с каждым посещением мне все труднее становилось сохранять добрые отношения с его новой женой. Она была специалистом по керамике, двадцатью годами младше отца, и увлекалась астрологией и биодинамическими овощами. Когда мы приезжали к ним в их маленький, крытый соломой пряничный домик, она набрасывалась на меня так, словно месяцами не общалась ни с одним цивилизованным человеком. С жаром требовала, чтобы я объяснил ей, почему в моей статье, написанной много лет назад, я заявил, что изделия художественного ремесла нельзя поставить в один ряд с произведениями искусства. Из жалости к отцу я предпочитал не говорить ей, что думаю о ее бесформенных, выполненных в этническом стиле кувшинах и чашах, но моя сдержанность заставляла ее лишь еще более энергично наскакивать на меня и с торжеством в голосе объяснять мою холодность и невозмутимое высокомерие тем, что я «типичный скорпион». Быть может, я бы еще мог примириться с ее взрывами, вызванными комплексом неполноценности, и с ее насквозь пропахшим мускусом эзотерическим провинциализмом, если бы не был вынужден оставаться безучастным свидетелем того, как мой отец, словно побитый пес, подчинялся невротическим перепадам ее настроения, которые она объясняла то фазами луны, то его мужской бесчувственностью по отношению к ее биоритмам. До выхода на пенсию отец был инженером, строил мосты и плотины в Африке и на Ближнем Востоке, а теперь проводил время, разжигая палочки для курений, готовя снадобья из трав для своей голистской истерички, делая ей тибетский массаж ног, ублажая ее астральное тело и усваивая ее вздорные теории о чувствительности растений. Со всем этим я никак не мог примириться, но однажды Астрид со своей обычной кривой усмешкой обратила мое внимание на то, что в своем негодовании я не замечаю, что отец мой, судя по всему, счастлив в этом браке. Я думаю, что она была права, и переход от его прежней слепой веры в математику к этому новому экологическому мистицизму был не столь уж неожиданным, поскольку и то и другое являлось результатом радикальной последовательности, того же самого страха перед иронией бытия и перед вопросами, не имеющими ответа. В моих глазах новый брак отца был пародией на его брак с моей матерью, с той лишь разницей, что на сей раз его унижение не было мучительным, а было просто смехотворным. За мужественным фасадом инженера-бетонщика всегда скрывалось доброе, испуганное сердце, которое тайно молило о любви, жаждало этой любви в наивной убежденности, что любовь можно чем-то заслужить. Когда я был ребенком, он посылал мне открытки из городов с экзотическими названиями, и я прятал эти открытки с африканскими или арабскими мотивами в коробочку под кроватью. Он всегда был занят строительством какого-то моста или плотины, а может, электростанции где-нибудь в жарких странах. Он часто отсутствовал много месяцев подряд. Каждое утро я сидел за столом, набив рот овсяной кашей, и прислушивался, не раздастся ли стук почтового ящика и тихие шаги в прихожей. Я сохранил одну из его открыток, которая и теперь кажется мне особенно трогательной. Меня трогает не сам снимок с высоты птичьего полета, изображающий узкий перешеек, тесно застроенный высотными домами в окружении неправдоподобно синего моря, не коротенькое письмецо на оборотной стороне открытки, в котором отец сообщает о температуре, о том, что у него все хорошо, и которое датировано девятым октября тысяча девятьсот шестьдесят пятого года. Меня завораживает текст, напечатанный мелким шрифтом под поблекшими строками письма: Beyrouth moderne. Vue g'en'erale et les grands hotels de la Riviera Libanaise.