Ледолом
Шрифт:
Дверь в Совете хлопает непрерывно. Заходит дядя Хрящ в рязанских белых валенках с красными разводами. Он прежде всего придирчиво смотрит, на месте ли писарь, занимается ли делом. Потом уже сам проходит в передний угол, снимает шубенку, шапку, вешает за своей спиной на гвоздь, вбитый в стену. Стуча сапогами, вбегает Гасилин и, кивнув новому
Дядя Хрящ оформляет ей делегатское удостоверение. Он озабоченно смачивает слюной печать, прицеливается одним глазом, слегка хлопает печатью на закорючистую свою подпись. Когда он, склонив голову набок и прищурив глаз, примеривается печатью, то становится похожим на петуха, собирающегося клюнуть муху.
Хрящ торопится высказать Анке последние наказы, а то сейчас нахлынет народ и некогда будет поговорить.
— Ты там в волости не задерживайся, — говорит он.
— А кому тут по мне скучать? — Анке скорее хочется выехать: в дороге забудется тревога; а потом — Стожары большое село, — новые люди, новые впечатления; опять же — съезд, на котором, вероятно, будет очень интересно.
Хрящ со стуком захлопывает коробочку с мастикой.
— Как это — некому? Дела-то сколько! Теперь бить надо до конца! Кооператив ревизией пощупать, до мельницы добраться. Бить надо так, чтобы с подписом и приложением печати получилось. Чтоб с подписом! — радуется он новому слову. — А людей понимающих не густо… Мне одному не разорваться…
— Семен остается.
— Золотая, Семену — по маковку! Он взимопомощь на себя принял. Там напутано — не разгребешь. Солнышко — на лето, а бедным людям в поле выехать не с чем.
Писарь Петр Иванович ворочает над бумагой глазами и краешком уха ловит их разговор.
— Ты пиши, пиши! — грозно хмурится на него Хрящ. — Ты чего голову, как уж, поднимаешь? У меня чтоб список недоимщиков по налогу к вечеру был готов. До Никишки Каплина дошел, что ли? То-то. У меня не пропусти его в списке, по старой памяти. Вот недруг! Кроме своих трех жеребцов, работников держит, а недоимок больше всех накопил.
Он смотрит через плечо писаря и уже добродушно ворчит:
— Ишь закорюки какие ставишь. Ты у меня — разборчивей! Чтоб в бумагах не только ты, но и я разбирался. Пиши! Миновали твои золотые денечки…
Из соседней боковой комнатушки сквозь щели дощатой перегородки пробиваются сизые струйки махорочного дыма. Там Гасилин резко, словно хлопая кнутом, кричит:
— Разбой! Все развеяли. Двести пудов как корова языком слизала. Хоть бы фунт на смех остался. Гнуть надо в бараний рог! Федосеич! Беги за Окуловым! Давай сюда Филиппа Силаева!
Пробегая, сторож стучит палкой и хитро улыбается:
— Тю-тю!.. Новая метла, — страху нагнал! Знаю, что свой человек, — не укусит, а все же боязно…
Хрящ на прощанье трясет руку Анки:
— Ты там в волости безо время ничего страшного о наших делах не расписывай. Перепугаешь еще всех. Скажи в общем и целом и хватит. А мы, как все здесь подытожим, так уж в большой колокол и ударим. Тогда с подписом и печать получится.
— Знаю, — хмурится Анка. — Сама понимаю.
Она идет прощаться с Семеном. Он поднимает
— Беда! После кнута — за бумаги да за счеты. Пишет-то как, — вспыхивает он злобой на Петра Ивановича. — Не то «пуд», не то «тут». Специально для затемнения головы рисует наш писарь каракули… — Он умолкает, мнется, собираясь что-то еще сказать. Наконец просит: — Слушай, — вот тебе трешница: уважь — купи в Стожарах материи на штаны. Люблю нарядиться! — Еще крепче, чем Хрящ, он жмет Анке руку. — Ну, дай тебе овечий бог всего хорошего. Да возвращайся скорее. — Он конфузливо краснеет. И сейчас же опять напоминает о деле: — Доклады на съезде подробнее записывай. Приедешь — нам расскажешь.
В сенях Анку торопливо догоняет Петр Иванович. Он смущенно водит по полу косыми глазами.
— Тысячу пардонов, извиняюсь. В пьяном экстазе… Притом — компания… Коль скоро компания, я логически в пьяный порыв вхожу… Руку для пожатия…
Анка вырывает руку:
— Ты про что? Говори толком!
— По поводу позднего моего и шумного визита к вам, — поясняет писарь. — Тысячу клятв… Теперь меня бабушка с уголька спрыснула. Логически решил новую жизнь строить. Опутали меня. Слаб!
— Делом надо новую жизнь показать, — холодно отвечает Анка и сбегает по ступенькам.
Писарь кричит ей вслед:
— Об камень расшибусь!.. А насчет почерка не беспокойтесь, напишу так, что слепой прочитает.
Дома Анка наглухо заколачивает ставни. Вешает на дверь большой замок. Ключ заносит к вдове Павлине и просит ее присмотреть за домом.
— И ночью выйду посмотрю, — успокаивает Павлина. Она складывает тонкие свои губы в довольную улыбку. — Спасибочко тебе! Прогнала я Филиппа. В школу работать хожу. Старшенького учиться пустила. Он там на глазах у меня. Уже половину букв узнал и мне азбуку показывает. Теперь и мне без грамоты нельзя, — серьезно говорит она, — в жалованье расписываться надо. Крестики ставить не годится — их всякий может поставить.
Павлина для порядка вытирает концом платка губы и взасос целует Анку, говорит сквозь слезы:
— Ну, счастливочко тебе!
Вот уже и подвода стоит под окном. Низкорослая лошадь потряхивает головой, гремит колокольцем, привязанным ради дальней дороги под дугой. Анка усаживается в плетеный возок, выстланный сеном, прикрытым сверху дерюжкой. Подводчик дергает вожжами… До свидания, Услада!..
Стожары — степное село, отодвинуто далеко в сторону от Волги, и дорога, как только кончились усладовские гумна, сразу же круто повернула с поля, в объезд приволжских гор и леса. Бегут мимо и как бы кланяются опушенные инеем вешки, плавно ныряет по буграм и ложбинам возок. Бело, тихо, пустынно кругом, только вьются по сугробам заячьи стежки, да какая-то птица прочертила при взлете острым крылом по снегу, оставила еле приметную полосу.
Уже перед сумерками из-под горы навстречу Анкиной подводе вымчалась пара серых лошадей, запряженных в просторные сани, обитые внутри серым же войлоком. По-видимому, кони давно в пути: бока подвело, шерсть потемнела от засохшего пота. На облучке — широкоплечий кучер, в поддевке, подпоясанной ремнем, в круглой шапке-кубанке. Правит он не совсем умело, — объезжая возок, сани круто накренились, взвизгнули подрезными полозьями. Седок, в тулупе, крытом черным сукном, с волчьим широким воротником, качнулся на повороте, и Анка увидела черную бороду, смутное лицо с крупными чертами — вылитый усладовский Филипп Силаев! Та же грузная фигура, те же высоко приподнятые плечи, — впрочем, это могло показаться от тяжелого тулупа.