Карамболь
Шрифт:
Да, сердце наше сильнее разума. У деда с бабкой было семеро детей. Четверо умерли во младенчестве, двое остались бездетны, и только моя мать дала потомство. Когда матери было четыре года, она вместе со старшей сестрой заболела тифом. Ждали кризиса. Бабка принесла откуда-то махотку с козьим молоком и напоила мою мать, свою любимицу, — и она после этого выздоровела, а сестра умерла. И даже имя ее уже забыли… Жесток этот мир!
Вы вздыхаете и пытаетесь что-то сказать, но не говорите. В черных глазах отражаются гаснущие огни города… Мы стоим на балконе, простоволосые, и смотрим в звездное небо. О Боже, велико и грандиозно творение Твое! Сколько душ неприкаянных — миллиарды за миллионы лет. Души моих предков, души моих неродившихся детей. Они, как прозрачные микробы в капле воды; и мы живем среди
— Всего-то тридцать шесть. Лучший возраст для мужчины, — говорите Вы, и в бархатных глазах — лукавые голубые искры.
Тридцать шесть — а сколько уже зла и неправды я совершил, если б Вы знали, великодушная моя Незнакомка, сколько гадости на свет произвел. Сколько невинных душ совратил, сколько детей неродившихся загубил — от разных женщин, любимых и случайных. А сколько например? Наверное, что-то около двадцати, если не больше. Середина жизни, а уже нет никого, кто любил бы меня. Хотя бы жалел… Родившихся детей я предал, когда они еще и не понимали, что такое предательство. Любимых растерял. О-о, сколько их было! Но только, похоже, не их я любил, а свою мечту, которая никогда, ни-ког-да не совпадала и не совпадет с реальным человеком. Друзья? Но где же они? Одни предали меня, других предал я. С одним я даже ребенка крестил, а теперь не здороваюсь. Грех тяжкий, но переступить через себя не могу. И чем дольше живу, тем все больше становиться ненавидящих меня. И я плачу им той же, неразменной, монетой. И давно уже хочу завести собаку…
Гаснут огни на земле. И множатся огни в небе. Что жизнь моя — пред этой бездной? Миг. Огненный росчерк метеора. Хорошо, если огненный… И нет ни одного человека, кто помнил бы обо мне в эту ночь и молился за меня, за спасение заблудшей, погрязшей во грехах души. Ни од-но-го. И уже не будет. А мне и не нужно. Нет, правда!
— Отчего Вы такой пессимист? Оглянитесь — мир полон добра.
Что мне сказать на это? Шутите Вы, моя прекрасная, или и вправду?.. Мы познакомились случайно, по объявлению. Мне было жутко тоскливо в свой последний приезд в Москву, и я дал то дурацкое объявление: одинокий, с растерзанной душой, ждет звонка от способной понять и утешить… И звонок случился. Расклад выходил странный: тридцать шесть и девятнадцать. Не слишком ли? Нет, не слишком. А дети? Алименты? Ошибки? Ничего, лишь бы человек был хороший.
Тогда приезжайте. Хорошо, приеду.
И вот Вы здесь. И мы стоим на балконе и смотрим в звездное небо. И я, честно говоря, настолько ошалевший, что даже не решаюсь говорить Вам — «ты». Когда Вы только родились, я уже закончил школу и таскал бетон в туркменских песках; когда сделали первый шажок, я прыгал с парашютом и колол локтями кирпичи; когда впервые произнесли слово «мама», я крутил на «Мигах» мертвые петли; когда пошли в московскую элитную школу, я, наготовив самана, взялся в одиночку строить дом, — Вы же обо всем об этом, похоже, и представления не имеете… Хм, это я-то — «хороший человек»?!
И что это нашло сегодня на меня: я говорю обо всем-обо всем, словно исповедуюсь, — говорю, что никогда не заставлял силой своих женщин, и жен и не-жен, идти на убийства детей, — втайне я всякий раз хотел, чтобы они не послушались здравого смысла и поступили бы вопреки ему, ведь все мои дети появились именно так, за исключением старшего сына, которого я ждал и хотел. Говорю, что всю жизнь верил, что серафим мой шестикрылый снесет, все-таки снесет свое алмазное заветное яичко, но только до сих пор нет ни яйца, ни серафима, — яйцо, видно, загнали барыге, а серафиму, похоже, обломали крылья… Рассказываю, как был изгнан из квартиры супругой и как пришлось три года жить у родителей во времянке, — они же занимали подаренный мною в свое время дом, — и что теперь-то понимаю: то были лучше годы.
Да, то были лучшие годы. И пусть до потолка можно было достать рукой, и сквозняки гуляли по полу и ногам, и тесно было, и не очень чисто, и никаких тебе «удобств», но… Выйдешь во двор — тишина, аж в ушах
То была целая эпоха. В той эпохе не было газет, злобных и продажных, не было телевизора, лживого и циничного, не было политики и прочей сиюминутности — были книги, были мечты, был размеренный здоровый быт, простая крестьянская пища, кружка жирного молока утром, кусок жаренной с чесноком баранины вечером, да пригоршня каленых семечек к чтению. Это ли не счастье?
— Ой, как здорово! Неужели правда? Как романтично…
Глаза Ваши блестят восторженно, и я вижу, как в них расцветает что-то для меня неведомое. И Вы уже говорите, захлебываясь, — о путешествиях на Кавказ рассказываете, о турпоходах, о ночевках в палатках, о кострах, о чем-то еще… Говорите, что это ощущение романтизма и какой-то античной первозданности хорошо передавали Пастернак, а теперь — Окуджава. Это одни из самых любимых Вами поэтов. Самый-самый любимый, конечно же — нью-йорский изгнанник, живущий в гордом одиночестве. Он Вам так нравится, закатываете глаза, — ах, обалденный! Такой клевый поэт — просто отлет. Особенно последние его стихи об Афганистане — атас! И Вы читаете эти стихи, заламывая руки, про русских солдат-убийц читаете с надрывом, про солдат-изуверов читаете с гневом, про ублюдков в форме читаете, покрывших себя позором, и когда доходите до слов:
Слава тем, кто, не поднимая взгляда,
Шли в абортарий в шестидесятых,
Спасая отечество от позора! — я не выдерживаю. Я просто взрываюсь. Я кричу, что стихи эти о моем поколении и обо мне, если хотите, тоже! О восемнадцати тысячах, полегших в афганских песках. О троюродном брате Николае, оставшемся без ноги. О школьном друге Викторе, принесшем пулю в легком. О племяннике Игорьке, чье лицо объели собаки в Грозном. И это смеет писать человек, ни одного дня не работавший и ни одного дня не служивший в армии?!
Послушайте, неужто Вам в самом деле нравится этот тунеядец, называющий себя гуманистом? Этот дряблый рыжий сатир, с гнусавым голосом вырожденца, сочиняющий убогие стишки с «хромыми» рифмами, проживший жизнь пустоплясом, — что после него останется, кроме кучи замызганной бумажной рухляди? Или он, живущий взаймы, со свиным клапаном в сердце, возомнил себя равным Господу Богу, призванным вершить человеческие судьбы? Этот сгусток вселенской злобы, исторгнутый вон из себя нашим отечеством. Если не встречу его в жизни, то я обязательно приду плюнуть на его могилу. Или это сделают мои потомки, — своих же он, пустоцвет, спустил в канализацию.
Я взорвался. Да, я потерял контроль. Каюсь, сошел с тормозов. Но извиняться поздно. Да и нет смысла. Глаза Ваши — как черные льдинки.
Нет, пожалуй, целый айсберг проплыл между нами. Вы поджимаете губы и отворачиваетесь. Все! Финита ля комедия.
Я стелю Вам в маленькой комнате; Вы проходите туда, даже не ответив на мое пожелание спокойной ночи.
Наутро я провожаю Вас до остановки. Дальше Вы просите не провожать. Что ж, не надо — значит, не надо.
А глаза-то у Вас вовсе и не черные оказались при дневном свете. Они оказались какого-то неопределенного, болотного цвета. А волосы и вовсе — крашеные.
Ваше Сиятельство 6
6. Ваше Сиятельство
Фантастика:
попаданцы
аниме
рейтинг книги
Наследник
1. Рюрикова кровь
Фантастика:
научная фантастика
попаданцы
альтернативная история
рейтинг книги