Карамболь
Шрифт:
Ну зачем, зачем Вы поверили мне? Ведь я и сам не верил в то, что говорил, когда звал Вас в гости. А Вы — поверили…
И вот Вы явились. Что это — наивность? инфантильность? Или — чистота? Мне понять трудно. Неужто Вас послал Господь — как последнюю надежду мне, как последнее испытание? Круг замкнулся — у Вас не только внешность, у Вас даже имя, как у первой моей любимой, — а мне почему-то нерадостно. У меня совсем другое настроение. Похожее на траур.
Да, у меня сегодня траур. Даже самому странно — до чего мне было страшно и одиноко сегодня, после разговора с матерью.
Мне не было так страшно и одиноко неделю назад после разговора с бывшей женой, когда она рассказала, как пять лет назад, наглотавшись каких-то лекарств, вызвала
А сегодня я навещал свою матушку, и мы сидели в низеньком нашем доме, она пряла свою шерсть, поскрипывала прялкой, а я говорил о призрачных своих успехах, в которых мать вряд ли разбирается, а слушала скорее всего из вежливости, и разговор как-то сам собой повернулся на колдовство, на мистику, — мать у меня по малости приколдовывает, детям страх «выливает», заговаривает младенцев, под горячую руку может и порчу наслать, — и она сказала, что «дар» ей передала бабка, когда умирала (а умирала бабка тяжко и долго, шесть дней не пила, не ела, лежала чурбаком, парализованная, меня эта смерть так поразила, что год после этого я не ел мяса); и добавила, что передавать «дар» следует или старшему в семье, или младшему, что значительно хуже; она младшая, потому и получила. И тут я встрял: мать, так может, теперь ты — мне?.. На что она спокойно ответила: так ты ж у меня не первый. Ка-ак? А до тебя было два аборта. Правда, она слыхала, что третьи дети самые способные, тот же Ленин, к примеру, был третьим. И вон даже у собак — породистыми считаются щенки только после третьего помета, — мать у меня хоть и малограмотная, но много чего «слыхала». Я был шокирован ее откровенностью и дальше уже слушал как бы сквозь пелену тумана:
— Отец не хотел детей… И когда узнал, что я опять беременна — а прожили мы уже полтора года, — стал ругаться: крольчиха прямо! А потом отвез мой сундук к бабке Тане. Я пожила неделю и уж собиралась в понедельник ложиться в больницу, но в воскресенье был какой-то праздник, отец гулял у своей сестры на вечеринке, шел пьяный мимо бабкиной хаты и зашел — потянуло его ко мне, соскучился. Ладно, говорит, так и быть — рожай. Нагулялся, пора за ум браться. Стало быть, сынок, судьба тебе…
Я давно взрослый, своих детей имею. Знаю, что жизнь человеческая — порой тоньше папиросной бумаги и что судьба каждого из нас решается задолго до рождения, но услышать такое от родной матери, — согласитесь… Ну зачем, зачем нужно было ей это говорить?! Что ж она не пожалела меня?
Мы стоим и молчим, и слушаем музыку засыпающего города, и созвездия над нами кишат, как инфузории в стеклянной колбе, и город засыпает прямо на наших глазах, там и здесь огни гаснут, и я шепчу, что когда-то в детстве пролетала по небу какая-то комета, и взрослые о ней много говорили, что будто бы неумолимо приближается к земле и что земной шар лопнет, если комета упадет на нас, а если земля войдет в хвост кометы, то пойдут огненные дожди, которые выжгут все живое, даже в пруду не спасешься, и говорили что-то еще в том же духе. Я слушал все это очень внимательно и со жгучим интересом.
И понял тогда, что катастрофа неизбежна и должна произойти этой ночью. Мне было только не совсем понятно, почему ж это родители так спокойны — ведь завтра нас уже не будет в живых. Я вышел из дома и попрощался с солнышком, оно было как-то особенно багрово в тот вечер, попрощался с петухом-забиякой Никанором, пошел в сарай и попрощался с рыжими щенками. Я целовал их в холодные носы, мял, толстых, и тискал, и мне было их очень и очень жаль: я-то ладно, на свете нажился, мне скоро
Весь вечер не было аппетита, слонялся вялый, мать справлялась: уж не заболел ли? Нет, не заболел. Мне стыдно было говорить, отчего у меня такое настроение: еще подумают, что трушу, они-то вон крепятся, не кажут вида. Я боялся своим малодушием расстроить мать еще больше. Пусть думает, что я ничего не понимаю, пусть и дальше прикидывается передо мной веселой. Уснуть долго не мог, прислушивался, ждал… Несколько раз за ночь вскакивал: нет, все было тихо, значит, ничего еще не случилось. Видно, не долетела еще. И лишь под утро задремал окончательно и проснулся очень поздно — уже во всю гомонили куры под окном, светило незамутненное солнце, какой-то незнакомый каурый жеребенок игогокал у колодца, зовя матку, — я вскочил и закричал во всю мочь. Живе-ом! Мать спросила: ты чего? А как же комета? A-а, видать, мимо пролетела, отозвалась мать, уходя на стойло доить корову.
Я так радовался в тот день жизни, что остался совершенно равнодушен к смерти пятерых своих щенков, которых отец в это утро утопил в нашем мутном пруду.
Рассказывая, я чувствую, как Вы касаетесь в темноте моих пальцев… Что это? В очах Ваших бархатных — слезы. Милая, желанная, родная. Моя Прекрасная Дама! О, если б Вы знали, как мне одиноко. Я давно уж не верю никому, и чем больше узнаю людей, тем больше люблю собак…
В детстве мир казался прост и справедлив. Думалось — создан для тебя. Как я любил, набегавшись, лечь навзничь и, тяжело дыша, смотреть в небо. По синему простору неслись, клубясь, пушистые облака, мир менялся каждую секунду, каждый миг, а у меня в голове, где-то в затылке, звенел тоненький колокольчик. Или, точнее, серебряный молоточек: дилинь-дилинь, дилинь-дилинь! И я, прислушиваясь к мелодиям, которые выводил-выстукивал тот маленький, мой внутренний, кузнец на своей золотой наковаленке, радовался неизвестно чему и думал, что и у всех остальных людей тоже звенят в голове такие же колокольчики. И однажды очень удивился, когда он вдруг не зазвенел. Я долго ждал, когда же колокольчик зазвенит снова — и то предпринимал для этого, и другое, даже на голове стоять пытался. Нет, больше не зазвенел… Так и не дождался.
Вы гладите мою руку и просите рассказать что-нибудь еще из своего детства. Прямо вечер воспоминаний… Что ж, извольте. И я рассказываю то, что глубоко-глубоко хранил в воспаленной памяти и что не рассказывал до Вас никому.
Как-то ночевали мы с крестной у бабки Тани. Я лежал на печи, а они внизу, вдвоем на кровати. Сперва они говорили о чем-то неинтересном, и я уже было задремал, но тут бабку повернуло на моего отца, какой он дурак и как третирует мою мать, и как она с ним мучается, а можно было положить этому конец еще во-он когда, когда он привез к бабке материн сундук и неделю не появлялся, и мать уже собиралась в понедельник ложиться в больницу… Кровь прилила у меня к голове, и я не услышал, а кажется, самой кожей почувствовал, как бабка вынесла мне приговор:
— Сделала бы оборот…
Крестная толкнула бабку локтем.
— А что?.. Он давно уж, небось, спит.
— Да пусть бы мальчишка и был, — он хороший мальчик, — сказала крестная, но я почувствовал ее неискренность, видно, сказала она так специально для меня: вдруг не сплю. Но даже за эту ее хитрость я до сих пор ей благодарен.
Вскоре они засвистели носами. А я всю ночь проплакал. Как мне было тогда больно… Когда бабка умерла, я не пошел ее хоронить. Может, за это она и «наказала» меня — сперва годовым постом, а потом и непутевой моей жизнью?.. Но и до сих пор я не простил ей ту боль, что колючим кристаллом и поныне гнездится где-то под сердцем.