Карамболь
Шрифт:
Вот так она и познакомилась с родителями Гиви. Никак они ей не помогли, проводили ни с чем. На прощанье даже отругали: сама, дескать, виновата, девичью честь, мол, тверже блюсти надо… Пока добиралась назад, все сроки были упущены, и вскоре Люська родила девочку. Гиви же так и пропал. С концами.
Люська жила в общаге. Домой не поехала, рассудив, что если вернешься в колхоз, то так там и останешься. Тут же она мать-одиночка. Ей много чего положено! И прав у нее — выше крыши… А чтоб не забывали «слуги народа» о своих обязанностях, каждый день писала по письму: одинокая мать, комсомолка, активистка, ударница, растит дочь, отец которой погиб, защищая остров Даманский… Писала в Верховный Совет, в Политбюро ЦК КПСС, в Министерство обороны. Даже лично самому Леониду Ильичу. Не писала разве что в «Спортлото». И письма ее не остались без ответа. Ей вскоре все дали. Создали все условия. Как потом она упоминала в каком-то своем произведении — «сделали комфорт». Она даже картошку не покупала — носили. И пеленки стирали в прачечной. «Только никуда не пиши!»
Когда закончился декретный отпуск, Люся жила в отдельной комнате, училась заочно в пединституте и посещала вечерами литобъединение. Там она познакомилась с одним «молодым» критиком. Было ему «хорошо
Это была эпоха короткого семейного счастья. Люся потом писала об этом времени: «В сумерках, когда усыхало небо, как шагреневая кожа, она, стройная девушка, занималась творчеством. Если вдохновенье посещало днем, тогда она, стройная и веселая, занавешивала окна тканью, из которой художники готовят холсты для картин, где куски были сшиты так, что состояли как бы из шести рам, вдыхала в себя легкий бриз заката и обретала невесомость».
Странно, некоторым злопыхателям такое «сочное» письмо не нравилось, они называли эти шикарные строки — графоманией. Люся считала, что они ей просто-напросто завидуют, а зависть, как известно, от невежества, — да, завидуют ее необычному таланту. Свифт говорил, что появление гения легко можно узнать по обилию врагов, которые сразу же объединяются против него. Вот и тут — все вдруг словно сговорились против нее… Хоть она, почитай, всю жизнь жила по принципу: презирай презирающих тебя, пренебрегай пренебрегающими тобой, но все равно обидно, когда среди гонителей оказывается твой муж, тоже ученый умник, из тех, что хуже неученых дураков. Она идет своим путем, она никому не подражает, ибо подражание — самоубийство. И коль ее творчество раздражает, значит, в этом есть какая-то неприятная для толпы правда. Ведь что убого, то не гонимо. Конечно, возражения лишь оттачивают мысль, но все равно обидно, когда близкий человек говорит о выстраданных тобой строчках, что это хуже, чем просто глупость, потому что это — смешно. Что фраза «Все лечебное, все магнитное» — нонсенс. Что нельзя писать: «Сегодня на нем была вещь более фирменная, чем вчера». Что главное в любом творчестве — это подвергание своих мыслей осмеянию, иначе их осмеют другие. Она понимала, что он, как всякий обыватель, ненавидит ее за огонь в глазах, независимость суждений, за кураж — ненавидит и боится. Она же не боялась выглядеть смешной, это удел всех великих, она знала, что гений всегда выражает свои мысли, которые поначалу воспринимаются толпой как непристойности, и что победителя мир оправдает.
На этой почве у них вскоре начались серьезные нелады в семье. Во всем был виноват, конечно же, он, жалкий критикан. Он не то что не носил, как она рассчитывала, никуда пристраивать ее гениальные вещи — сомнений в этом уже не было! — он смел критиковать! Он высмеивал ее очень удачные неологизмы, вроде «судихи» (судья), «обучек» (обувь) — жалкий неудачник! Со временем литературные споры стали перерастать в заурядные семейные скандалы. И однажды, когда он заметил, что ее фраза «иконы староверов, северных старообрядцев» — это по меньшей мере глупость, все равно, как «черные африканские негры из Нигерии», и «масло масляное из Вологды», а «сахар из Харькова липкий и сладкий», как будто харьковский сахар более липок и сладок, чем сахар пензенский, а старообрядцы бывают «западные» и «южные», — она вспылила не на шутку и сказала, что тебе, мол, русскоязычному, не понять всей прелести русского языка в этой изысканной, «вкусной» фразе. Он в ответ обозвал ее дурой. Она его — козлом. Он ее — графоманкой. Она его — пархатым. Он ее — жлобовкой. Она его — жидом. Он ее — хабалкой… После чего он вскоре оказался на улице. В прямом смысле этого слова. То есть ночевать ему пришлось в театральной гримерке. Там он прожил около недели. Пока не дали какую-то комнатушку в общежитии. А вскоре в бухгалтерию театра пришел на него и исполнительный лист.
Впрочем, сам виноват. Она же кричала ему вослед: «Куда пошел? А ну вернись! Я все прощу…» Не вернулся. Лишь пробормотал под нос что-то вроде того, что общение с глупцом развращает даже незаурядный ум, — ах, до чего он с нею деградировал! Ну и черт с ним. Было б о чем горевать… Люся вскоре забыла о нем. Она пошла своим путем, а он остался киснуть в захолустном театришке. Она верила, что путь ее правильный и судьба ее ждет блестящая, впереди — слава, успех, деньги, поклонники, фурор. А пока, скуки ради, завела нескольких любовников — точнее, они сами как-то завелись: один на работе помогал и по хозяйству, другой выправлял ее романы и повести, которые она насобачилась печь, как блины, третий — для сердца. «Для удовольствия» время от времени «снимала» какого-нибудь негра или араба-сирийца. Она стояла выше расовых предрассудков — «лишь бы человек был хороший». Когда нечего было читать — читала себя; занимательное, знаете ли, было чтение. Однако ее по-прежнему упорно не печатали.
И она вскоре поняла, что без Москвы, без публикаций в московских изданиях, не пробиться. Стала посылать свои вещи в разные журналы — отовсюду регулярно приходили отказы. Конечно же, все эти московские снобы печатали там всякую туфту, своих жен и любовниц, снох и своячениц, они даже термин придумали — «женская проза», вроде как второсортная. Или занимались «перекрестным опылением». Она даже поменяла свое довольно простонародное имя на более интеллигентное — «Неля» — фамилия мужа была и без того подходящая — чуть ли не Шлагбаум. (Сначала-то она «запала» на «Люси», но потом одумалась, — это было бы уж чересчур.) Все равно не печатали. А тут подвернулось всесоюзное совещание «молодых» писателей. Конечно же Люси… тьфу ты! — Неля туда не попала, поехали от области двое студентов Литинститута, Неля не сомневалась — поехали по блату. Она узнала, где будет проходить то «совещание», купила плацкартный билет и поехала «самотеком». Таких, как она, приехало туда едва ли не больше, чем было участников официальных. Ее это не смутило. Она выбрала себе семинар, раза два резко выступила на тему зажима молодой талантливой поросли на местах, и ей дали возможность обсудиться. Обсуждение прошло так себе, хотя и не хуже других. Но никуда ее не порекомендовали, как некоторых других (блатных), и после окончания совещания ей передали, чтоб ехала за рукописями в секретариат Союза писателей СССР, там, сказали, в коридоре лежат
После этого Неля поняла, что нужно поступать в Литинститут. На ее глазах двух совершенно бездарных писак стали бурно печатать, стоило им поступить в этот вуз, и даже книжки у них повыходили. Она стала посылать свои вещи на творческий конкурс. Раз послала — неудачно. Не «прошла». Хотя она-то уже догадывалась, что там за «конкурс» — сплошной блат. На второй год послала — то же самое. Третий год — та же песня. Но кто хочет — тот и может. Она разузнала, кто будет набирать семинары на текущий год. Среди «мастеров» был один критик весьма средней руки, который специализировался на славянофильстве и «русской идее». Неля написала пару рассказов, где описала своего мужа-еврея, как он ее терроризировал, как не давал заниматься духовным творчеством, а склонял ко всяким мерзостям, как навязывал чужебесие, даже имя-фамилию заставил поменять, и сам всегда читал какую-нибудь западную бездуховную гадость: Кафку, Кортасара, Борхеса — тьфу ты! — с нами крестная сила. Положила те рассказы в конверт, написала сопроводительное письмо, весьма патетическое, намекнув, между прочим, что еще молода, хороша собой, живет одна-одинешенька, и послала свой пакет мэтру тому прямо на дом, подписавшись фамилией девичьей.
И вскоре получила вызов на сдачу экзаменов.
Ехала сдавать экзамены, ликуя: она поняла правила игры. Они были просты, как мир. Все ей теперь стало ясно. Все кругом притворяются, прикрывая свои истинные цели красивыми фразами. А на самом деле все друг друга используют. В этой жизни можно все, нужно только очень сильно захотеть и отбросить ложный стыд, ибо так называемая скромность — это прямой путь к забвению. Идти к цели нужно по наикратчайшему пути. Если надо — ломиться. Даже по головам. Даже через постель престарелого «мэтра»… Ха! «Нам нет преград ни в море, ни на суше…»
В общем, поступила благополучно. Два года проучилась на заочном. Все равно не печатали, даже с рекомендациями того «мэтра». Она поняла, что нужно бывать в Москве, постоянно мозолить глаза, надоедать в редакциях, участвовать в «акциях», крутиться на тусовках, короче, активно «делать имя». Она перевелась на ВЛК. Получила комнату. Свою квартиру на два года сдала какому-то хачику, взяв деньги вперед. С ней стала жить в комнате подросшая дочь, которая усиленно искала богатого москвича. Неля уж, грешным делом, размечталась: вот найдет дочка какого-нибудь богача, мильонщика, со связями, и она при них, при молодых, уж как-нибудь пристроится. Но все не сбывались ее мечты, хоть и ходила дочка в дареных соболях, и на пальцы ей надевали дорогие кольца с брюллами чистой воды, и на иномарках подвозили к самому подъезду, — но всякий раз дело кончалось очередным абортом. Неля завидовала дочери: эх, если б она была в ее возрасте, да такая же смазливая, уж она бы… А то ведь наградил Господь внешностью, как с картин Босха: лоб в два пальца, волосы — солома ржаная, нос утиный, картошкой, ноги короткие, да еще и косолапит. (Конечно же, читатель понимает, это не самооценка Нели — это авторский, беспристрастный взгляд, — она-то считала и считает себя ничем не хуже Мерилин Монро.) Впрочем, Неля тоже времени даром не теряла. Пока дочь приценивалась да перебирала, Неля подцепила какого-то болгарина. Хоть и старый, и замухрышка, но зато иностранец, какой-никакой. Три месяца они «встречались», она даже перевела на русский язык пару его совершенно бездарных рассказов, потом предложила ему «узаконить» их отношения. Он сделал вид, что не понимает: по-русски плехо у него. Она подробно разъяснила. Он опять вильнул: надо подюмать. Она пригрозила: посадит! Это не в ваших европах, у нас с этим строго. И тут он послал ее по матушке, причем совершенно чисто. Ах, так! Накатала на козла неблагодарного заявление — трудно что ли?!
И вот — суд. Самый справедливейший и самый народный среди всех народов. Кстати, народу в этот раз в зале было — битком, пол-общаги притащилось. Пришли, гады, защищать иностранца. А свою, русскую, значит, топить. Он — бедный страдалец, а она, выходит, Люська-хабалка? Ну что за народ?!
Да, все как один утверждали, что не было никакого насилия, что жили они, дескать, открыто, гражданским, можно сказать, браком, болгарин ей даже не изменял, в отличие от нее… А один даже отпустил двусмысленную фразочку, что есть, мол, характеры настолько лживые, что даже истина в их устах воспринимается как ложь. И напрасно некоторые думают, что кто-то может позариться на сорокалетнюю неумную подловатую дурнушку, ведь что у юного красота, то у старого — срамота…