Иван
Шрифт:
И вдруг где-то взвизгнула лошадь, зарычала, а потом звонко залаяла собака.
— Ну что там, я побалую! — наконец послышался глухой и хриплый мужской голос.
Собака замолчала, а лошадь, тихонько заржав, лязгнула цепью. На однорядной улице ни души. Луна светила так ярко, что видно было далеко. Дома стояли черными глыбами угрюмо и обреченно. Мертвая деревня. А когда-то тут игрались свадьбы, водились хороводы… А теперь мертвая, и это не где-нибудь на краю нашей необъятной родины, а прямо в центральной ее части, в Ростовской области. А дом, откуда неслись эти звуки, стоял посередине села, такой же, как все, — каменный, обмазанный глиной да побеленный мелом, крытый красной черепицей. В свете луны он лишь немного отличился от
У дома, на скамейке, что стояла возле невысокого, сплетенного из хвороста заборчика, сидел, сгорбившись, пожилой мужчина, в потрепанном простеньком сером костюме, страшно искривленных туфлях на босу ногу, на голове видавшая виды сплющенная кепка. На левой стороне пиджака поблескивало при лунном свете несколько медалей, и когда мужчина нагибался или просто двигался, они, ударяя друг о друга, тихонько звенели. Сегодня день для мужчины был особенным, иначе для чего же медали? Вот только месяц июнь, а число двадцать четвертое не настраивало на парадность или праздничный лад. Этот день люди знают как проклятый — уже вторые сутки шла война, и немногие помнят, что в этот же день в 1945 году в Москве проходил парад Победы, а сидевший у плетеного заборчика старик был его участником, и память об этом пронес через всю жизнь.
И вот сейчас, в заброшенной деревне сидел победитель, прошедший всю войну, — от первого дня до последнего. Сидел и курил, курил и думал… И о чем же он думал? Может, о своем одиночестве, о бесполезно прожитых годах? Кто его знает! Просто сидел и думал. У ног лежала собака — большая, лохматая, черная. Возле дома стоял вкопанный в землю старый электрический столб, на изоляторах которого обреченно повисли провода, обрезанные за ненадобностью. Под лунным светом еле различалась стоявшая во дворе лошадь темного цвета.
Человек курил, молча, изредка что-то буркал под нос и опять умолкал. Иногда так сильно затягивался, что его самокрутка воспламенялась и освещала лицо довольно правильной формы; бороды он не носил, но щетина отросла большая, видимо, человек не брился уже давно. Докурив самокрутку, старый солдат раздавил ее ногой, плюнул на то место и поднялся во весь свой огромный рост: «Ну вот, теперь я выполнил твою просьбу, Оксана, — курить-таки бросил», — сказал он и, выйдя во двор, отвязал лошадь и вывел на улицу. «Прости меня, Зоренька, иногда бил тебя, бедную, но ты всегда меня выручала, теперь иди, отдыхай, волков тут пока нет, хотя степь уже заросла сильно». И человек, сняв уздечку, поцеловал лошадь в верхнюю бархатную губу и пошел прочь. Большая патлатая дворняга побежала было за ним, но мужчина обернулся и строго приказал охранять лошадь. Собака опустилась на землю, прижала уши и жалобно посмотрела на хозяина. Но он уже широкими шагами направился в сторону дома. Зашел во двор, спокойно открыл колодец, закрепил ворот к срубу, чтобы он не вращался, за кольцо цепи привязал поводья от уздечки, саму уздечку отбросил в сторону, из вожжей сделал петлю, накинул на шею, перекрестился и сел на сруб, опустив ноги в колодец. Потом, будто вспомнив, отстегнул медали и со злостью швырнул их в огород. «Прости меня, Ванечка, только ты один у меня и остался, но иначе я не могу, Господь с тобой, да простят меня все». И Василий Лукич, вздохнув полной грудью, бросился в колодец. Что-то дернуло его за шею, потемнело и заискрилось в глазах и, ударившись о верхние камни, он закачался и задергался на цепи.
Тихо, ни ветринки. Луна все так же заливала своим мертвецким светом брошенную деревню и только все тише и тише скрипела колодезная цепь. И вдруг совсем рядом тоскливо и обречённо закричал сыч, заскулила, а потом громко завыла брошенная собака.
Глава третья
Иван смотрел и смотрел на телеграмму и перед его взором почти четко вырисовывалось лицо Василия Лукича, его глаза, залитые слезами, искривленные губы, почти беззвучно шептавшие:
Иван и не заметил, как снова оказался на крутом берегу Пенжины, на том самом месте, где и стоял до получения телеграммы. Внизу неслась мутно-желтая вода, говорившая о том, что в предгорьях Пенжинского хребта еще таял снег, хотя река уже вошла в свои берега и почти мирно неслась в сторону Манильской бухты.
— Где я, а где этот маленький хуторок в Ростовской области, — подумал Иван, — где родился, вырос, столько лет трудился Василий Лукич, где покоятся мои родители, где, видимо, уже похоронен и мой единственный родственник — дед. Господи! Да за что же мне такие страдания?! Неужто я так грешен перед тобой? За что же мне всё это?!». И Иван вдруг заплакал, не вытирая слёзы и глядя на бурные воды реки. Сейчас ему казалось, что это не ему пришла эта проклятая телеграмма. Не его родной дед, которого и узнал он только каких то три года назад да и пробыл с ним всего три дня умер и, видно погребён где то за «три девять земель». Какие расстояния! И везде она — Россия!
Да, расстояния были почти астрономические. Но что-то и объединяло их, хотя бы тот, же жаворонок: точно так он зависает над распаханными черноземными полями на Дону, так, же заливается, как вот сейчас над этой тундровой степью, своею ласковой, спокойной и немного грустной песней; те же стаи гусей, так же пролетающие над бескрайними донскими степями, и только тут, в тундровых заболоченных кочках несут яйца и выводят потомство. Многое объединяет такие огромные пространства: и животный мир, и растительность — везде жизнь проявляется в самых разных формах с разными оттенками, но везде она есть.
Низко, прямо над водой, пронеслась стайка уток, за ними чуть выше и дальше от реки, плавно взмахивая крыльями, проплыла пара лебедей. «Вот птицы, — подумал Иван, — сколько о них легенд сложено». И действительно, лебеди на севере почти священные птицы. Коряки, чукчи, ительмены, эвенки и все другие народности свято чтут северную присказку: «Лебедя убьешь — больше года не проживешь». И тому есть уйма подтверждений. Может, это совпадения, а может, и нет, но тот, кто убивал лебедя, хотя бы случайно, в том, же году умирал. Даже тут, в поселке, был такой случай.
— Что-то ты совсем раскис, — услышал Иван голос Якова Ивановича и даже вздрогнул от неожиданности. — Мне дежурный по части сказал, что ты здесь.
— Вот, — протянул сержант телеграмму, — дед мой родной…
Майор посмотрел на бланк и сразу заметил непорядок. Телеграмма не была заверена врачом, не было подписи под текстом. Иван по выражению лица майора понял, что может сказать он, и потому опередил его:
— Я понимаю, должны быть соблюдены все формальности. Но в отпуск я все равно не поехал бы: пока туда, пока обратно… Осенью все равно домой, там и разберусь, что к чему.
— Да оно так, — сказал, возвращая телеграмму, Яков Иванович, — а человека-то жалко.
— Еще как! Я его и видел-то два раза, но вот сейчас будто что-то оторвалось от сердца…
— Я не буду тебя успокаивать, знаю, выдержишь, а хочу сообщить тебе, что приказ на мое увольнение уже подписан, пока еще в Москве, но месяца через два должен дойти сюда, может вместе и уедем. Людмилу с матерью отправлю раньше, ей в школу надо, а сам буду ждать.
— И куда решили? — спросил Иван.
— Квартиры пока нет, поэтому поедем к Виктору Ивановичу, а там видно будет, — вздохнул майор.