Гвардеец - Дороги Европы
Шрифт:
Всесильный генерал-аншеф, никогда не изменявший своим обычаям, обычно дневал и ночевал на работе. Поговаривали, что он и дома почти не бывает. Но в данный момент Ушаков находился с ежедневным докладом у императрицы, так что мне позволили привести себя в порядок. Уже после того, как я вымыл лицо, отряхнул потерявший первоначальный лоск походный костюм и подремал с полчасика, пришёл доктор, обработавший мои раны. Затем меня напоили чаем и повели в кабинет великого инквизитора.
Ушаков, которого Пикуль изображал злобным и мстительным старикашкой, а беллетрист помелкотравчатей – 'генералом с бабьим лицом',
– Явился, ерой, не запылился, – шутливо приветствовал он, не вставая с кресла. – Долго ж тебя носило.
– Так точно, долго, – гаркнул я во всю ивановскую. – Но приказание ваше выполнил в точности. Гнездо лиходеев отыскал и разорил, самих негодяев предал казни, в доказательство привёз детали от машины, которая монеты изготовляла. Сия машина тоже уничтожена. Ушаков без интереса посмотрел на маточники.
– Рассказывай…
Зачем я только пёр их собой? Только карманы зря оттягивали. Я вздохнул и приступил к докладу.
Узнав о предательстве Чарторыжского, генерал-аншеф врезал по столу кулаком:
– Эвана как! Ладно, попляшет у меня этот князёк, слёзами кровавыми утрётся. Ещё чего вызнал?
– Больше ничего. Поскольку нам готовили засаду, пришлось возвращаться окольным путём через Пруссию. Доплыли на пакетботе до Кроншлота, а там случилась неприятность: схватились с таможенниками. Нас едва не поубивали, пришлось прибегнуть к 'Слову и делу'. Ушаков помрачнел.
– Вот оно что… впредь не вздумай такого учинять. Употребляй сие только для тех дел, для чего оно установлено.
– Так ведь мы чуть Богу душу не отдали, – удивился я.
– Всё равно, не надо трепать 'Слово и дело' впустую. Не для того учинено.
В голосе Ушакова послышался металл. Сердце моё екнуло. По легкомысленности, характерной для человека моего времени, я не в полной мере осознавал, какой страшный смысл кроется в этой фразе. И насколько серьёзно к ней относятся остальные. Подобно юристам привык к тому, что здесь можно скривить, там обогнуть, а это – вообще меня не касается. А не тут-то было, господин хороший. Здесь такие кунштюки не прокатывают.
– Виноват, Андрей Иванович, исправлюсь. Больше такого не повторится, – подавлено произнёс я.
– На первый раз прощаю, барон. А на второй, не взыщи… Удавлю как котёнка.
Ладони Ушакова сжались, я взглянул на них и понял – и впрямь удавит, причём лично.
– Не будет второго раза, Андрей Иванович. Учёный я.
– Это хорошо, что учёный. Не стал я читать бумаги, что с тобой из Кроншлота привезли. Знаю, что понапишут всякого, не разберёшься потом. От тебя хотел услышать. А где гренадеры твои? Нешто не уберёг?
– Обижаете, Андрей Иванович. Всех уберёг. Только их в крепости оставили, меня одного привезли для разбирательств. Похлопочите, пожалуйста. Люди верные. Жаль, если пропадут.
– Не беспокойся, барон. Сей же час записку отпишу и с курьером отправлю. Негоже верных людей на муки несправедливые обрекать. Тем паче среди них и сродственник твой имеется, Карл фон Гофен.
– Так точно, имеется. Кузен мой.
– Не пропадёт твой кузен.
Покинув стены Петропавловской крепости, я направил стопы домой, впрочем, чего говорить? Какой дом? Так, временное пристанище, где нет ни уюта, ни покоя. Одни условности.
Живём мы с Карлом в избе, отапливаемой по-чёрному, которую предусмотрительный и осторожный петербуржец Куракин специально поставил в собственном дворе для навязанных сверху постояльцев. Понятно, что строил с минимальными расходами. Есть крыша над головой, масло в лампе и дрова в поленице, ну и ладушки.
Соседи находились в лагере, ключ отдан домовладельцу, поэтому пришлось искать дворника и одновременно сторожа Тимофея, который мог отпереть дверь. От прислуги я узнал, что наш секьюрити опять под мухой и изволит пропадать невесть где. Поскольку я хорошо знал его излюбленные лежбища, обнаружить пьяницу удалось быстро. Вот поиски ключа заняли куда больше времени, но всё на свете имеет обыкновение заканчиваться. Ключ обнаружился, сторож с третьей попытки сумел попасть головкой в отверстие замка. Я вошёл на порог, принюхался.
– Чё, не ндравится? – усмехнулся в усы Тимофей.
Обычно в сенях стоял стойкий амбре, образованный смесью таких обыденных компонентов как запахи от просоленных огурцов, кадушки с квашенной капустой, редьки, пучков лука и чеснока, сушённых грибов и естественных отправлений (нужник в двух шагах), но сейчас это 'пиршество' для носа перебивалось благоуханием.
Я словно перенёсся в тропическую оранжерею. Сени были забиты цветами: букетами роз, фиалок, тюльпанов, вообще непонятных растений.
– Что за икебана такая? – ошалело спросил я, чувствуя себя по меньше мере Волочковой, заглянувшей в гримёрку после балета.
Сторожу это словечко понравилось. Он моментально уловил родство с одним из тех выражений, что традиционно считается исконно русскими, без которых встанет что эстонская, что молдавская стройка, хотя некоторые филологи утверждают, будто это нехорошие татаро-монголы научили наш народ так 'изысканно' выражаться.
– Дык она самая и есть, – поддакнул пьяница. И повторил, как услышал.
Глава 13
Из сбивчивых объяснений сторожа я понял, что цветы привозят с завидным постоянством: чуть ли не каждый день. Катавасия началась почти сразу после того, как мы отбыли в Польшу. Чтобы понять, откуда в сенях взялся этот гербарий, хватило одного взгляда. К корзиночкам с цветами прикреплялись подписанные карточки, все без исключения старательно выведены женской рукой (хоть я и не эксперт-графолог, но без труда пришёл к заключению, что почерк разный), щедро опрысканы дорогими духами и адресованы литератору Гусарову. О восторженных эпитетах и некоторых весьма недвусмысленных предложениях я, как джентльмен, умолчу. Смысл многих сводился примерно к следующему: 'Хочешь большой и чистой любви? Приходи сегодня вечером на сеновал'. Немного утрировано, но от истины недалеко. Видимо в вопросах раскрепощённости двадцать первый век недалеко ушёл от восемнадцатого, так что упрёки: 'О времена! О нравы!' можно отнести к любой эпохе.