графоманка
Шрифт:
Она нашла в холодильнике творог и масло, перемешала, засыпала сахарной пудрой и бросила несколько арахисок. Порылась в своих рецептурных тетрадках и нашла шоколадный кекс. Навела, поставила в духовку…
— Дети, вставайте, сегодня Пасха. “Иисус воскресе. — Воистину воскресе”. Возрадуйтесь, дети… Слышите, как из духовки пахнет? Вот то-то.
Дети смотрели на Ларичеву, онемев от изумления. А под светлые своды прихожей прямо в одежде зашел деловой Ларичев, которого всевышний вернул из командировки утренним московским поездом.
— Какие проблемы?
— Мама говорит — пасха. Возрадоваться надо. А как?
— Возрадоваться —
Вечером Ларичева позвонила Батогову и спросила, как самочувствие. Ей казалось, она заранее знает ответ… Батогов должен чувствовать себя хорошо.
— Да мне стыдно, что зря пугал вас. Со мной все в порядке, прямо вечером в пятницу все и прошло.
— А я вечером слегла, надо же. У вас какой бок болел, правый?
— Правый, где печень, да.
— И у меня правый…
О том, что зуб сломился, Ларичева говорить не стала. Он, к тому же, не на орех попал, не на твердое что-то, а вообще на яйцо всмятку. Хороший был зуб — штифтовый, крепкий, лет десять стоял нерушимо… Батогов остался жив. Теперь надо было думать о душе. Что произошло с душой, которая всегда расплачивалась за резкие движения тела? Может, правда пойти в церковь, раз пообещала?
Ларичева не умела врать.
Все ее мечты и страхи были написаны у нее на лбу. В церкви с ней творилось что-то странное. Когда она заняла очередь, приготовившись стоять два часа, стоящие впереди старушки стали пропускать ее, сердобольно оглядывая бледное, в слезах лицо: “Чего с ей тако?” Она, правда, не знала, что с ней. Священник ее растерянно останавливал два раза: “Не довольно ли, дочь моя? Оставь на завтра…” Но разве могла Ларичева остановиться? Она в первый раз была на исповеди.
Только одна близко стоящая старушка расслышала: “Господи, останови их, удержи, пусть они не бьют друг друга по голове мясорубкой”.
После причастия и целования креста Ларичеву по щеке погладил пронзительный весенний ветер. Под светлыми сводами весеннего серого неба все казалось простым, легким, роскошным. Сладкими были даже дождинки на горящем лице. Невиданное чувство легкости и пьяной веселости зашатало ее. Простили ее, простили!
НАСТАВНИК РАДИОЛОВ И ЕГО ХРИСТИАНСКИЙ ПОДХОД
Когда под светлыми сводами статотдела на рабочем столе Ларичевой среди простыней, пустографок и технико-экономических анализов появилась очередная тетрадка под заголовком “Автор Упхолов”, ее первое чувство было — “фу, не вовремя”. Потому что она сдавала рукопись Радиолову для семинара и одновременно пыталась слепить первый черновик для Батогова. Хорошо бы, конечно, соединить. Но Радиолов не хотел ничем рисковать, да и Ларичева, летописка несчастная, тоже не была ни в чем уверена. Она, как слабое, эмоционально неустойчивое существо, хотела, чтоб там была не только производственная линия, но и личная. А Батогов говорил только про работу. Все это получалось слишком железобетонно, насильно… Как будто читаешь книгу через слово и видно пустоты… А историю знакомства с беленькой женушкой и тем более с женщиной из Иркутска Нездешний, конечно, фиксировать не разрешал…
Ларичева пришла к Радиолову, под светлые своды союза, чтобы отдать свои переделанные рассказы.
Там были “Дети из почтового ящика” — как мать-одиночка родила двойню, и как случайно об этом узнал не отец детей Давид, а узнала-то его мать, и вдруг она приехала… И
Он еще усадил ее в кресло и дал почитать отрывок из новой повести. Своей повести! Ларичевой еще никто не давал понять, что кому-то нужно ее мнение. Тем более писателю. Известному!
Она стала внимательно читать и адски затосковала. Там юного романтического учителя посылали работать в зону. И не то чтобы над ним измывались, а просто непонятно было, отчего это такому ласковому и прощающему больше нигде места нет, кроме как в зоне. Почему, например, он не мог работать в школе? Ведь в школе одни сморщенные тетки! Хотелось вскрикнуть, вмешаться и защитить его, но тогда бы на его место пришел другой — злобный и не прощающий…
И было очень хорошо написано! С народными поговорками, прибаутками, которые застревали в горле, хотя они были, конечно же, кладезь. Ларичева завидовала чистому тексту, за которым, конечно же, стояла тяжелая работа над словом. Но внешне все было блеск. И лексика была не то, что у Ларичевой — горбатая, не приглаженная, с жаргоном… Тут лексика была прозрачная, конечно же, исконно русская, нежная, настоящий перезвон ручья и шелестящих листьев…
— А что, черновик нельзя ли почитать? — спросила некстати Ларичева.
— Зачем?
— Ну, чтобы понять, какое чувство вас подтолкнуло… Мне кажется, вы себя уж очень жестко держите, никаких вольностей.
— Ответственность перед читателем, дорогая Ларичева, требует того.
— А перед собой? Вы-то не человек? Я все хочу настоящего вас узнать, не переделанного… А так здорово. Нечего сказать. Я по теме могу только догадываться, что для вас главное — не события, а душа. Но вот тут есть какое-то губление вас самого, вашего “я”, что ли… Ну, может, я не понимаю.
— Да нет, я бы не сказал… Вы, несомненно, что-то чувствуете. Хотя портит все известная доля категоричности…
— Да вы простите меня. Вы очень хороший. Я пошла. Я вам в следующий раз нового поэта принесу, он такой трагический, азиатский. Упхолов — не слышали? Он у нас электриком работает.
— Я русское люблю, дорогая Ларичева. Но посмотрю, если вы отберете на свой вкус.
— Понимаю — вы любите таких, как Рубцов.
— Вообще-то, я люблю Шукшина. И его, и Рубцова считаю частью национальной культуры.